Виктор Лихачев - Единственный крест
— Почему? — спросил Сергей ошалело.
— Кому старость в радость? Зубы сточились, клыки в капканах потерял, придется собаками промышлять. А может, уже промышляет. Вы местных расспросите.
— Странный вы все-таки человек, Асинкрит Васильевич, — только и мог ответить основатель музея кацкого народа.
— Не без этого, — улыбнулся Сидорин. Удивительно, но эта бессонная ночь словно зарядила его энергией. А разговоры о Смерти… нет, они не будоражили его. Скорее, выбивали из сердца, словно клином, какой-то заповедный, древний, прячущийся в сердце, страх. И потому Асинкрит спросил, не мог не спросить:
— Сергей, даю слово, последний вопрос. Впрочем, если не хочешь, можешь не отвечать… Говорят, Смерть не выбирают. Если бы у тебя была такая возможность — выбрал бы?
Сергей не отвел взгляд.
— Да, хочу умереть не в больнице, не в дороге и не в интернате для престарелых — хочу умереть дома. Хочу обойти напоследок разные места, повидать знакомых, каждому дать что-то на память, сказать какие-нибудь слова. А потом прийти домой, поставить в переднем углу лавки, постелить полотенца, лечь и сказать, как предки мои говорили, как, наверное, еще прапрапрапрадедушка Алексей говорил: «Устал я что-то. И жить-то не хотца. Умирать вот надумал».
Теперь у Асинкрита побежали мурашки по спине. Перед ним сидел не любезный экскурсовод, не приветливый и немного чудаковатый хозяин этнографического музея, а словно убеленный сединами ветхий человек, у которого вместо крови текла по телу вода Кадки, а вместо лимфы — струйки голубых дождей, столетиями поливавших эту древнюю землю. Сергей говорил, а за ним, как тени, вставали и становились стеной его предки-кацкари, безвестные русские люди — Яша Бангеной, Ваня Ломаной, Нюша Долгая…
— А родные засуетятся, — продолжал Сергей, — побегут за священником. Пока поп собирается, достанут блюдо, насыплют зерна, поставят посередине стаканчик масла, а по краям двенадцать свечей. Придет поп и начнет соборновать — так у нас говорят. А впрочем, откуда взяться в нашей глуши священнику? Скорее всего помазать будет какая-нибудь бабка — соседка. А потом свечи задует и поставит на пол. И будут глядеть родные, куда дым пойдет: под перёд — оживет лядещий, к двери — быть в доме покойнику! Но мне все равно, я-то знаю, что «жить не хотца». Последний храбрец — так мы, кацкари называем предсмертный вздох — и заголосят, завоют однодомицы, а по селу полетит весть, что-де отмаялся еще один раб Божий…
А мне уже закрывают глаза и кладут на грудь руки — скорей, пока не окостенели. Не окостенело — не уйдет беда: в течение сорока дней будет в Кацкой земле еще один покойник…
А в доме воцарятся полумрак и тишина: не горит под передом свет, занавешены зеркала. Молчаливые женщины смывают и обряжают в парадную сряду.
А на второй день, как только к переднему углу дома приставят крышку гроба, соберутся все односельчане. Я буду лежать на тех же лавках, только уже в гробу и в ноги мне будут класть гробовые — деньги на похороны. Каждый пришедший — кто сколько может. И кто-нибудь запоет, а остальные кто подхватит, кто заплачет:
Вот скоро настанет мой праздник,И в первый последний мой пирДуша моя радостно взглянетНа здешний покинутый мир.Оденут меня и причешутЗаботливой нежной рукойИ новое платье оденут —Как гостя на праздник большой.Вдоль улицы шумной просторнойВсе будут идти и рыдать;Закрытый парчой небогатой,Я буду во гробе лежать.Мой гроб опускали в могилуВ мой мертвый безжалостный путь,Родные все плачут, рыдаютИ «Вечную память» поют…
И настанет день третий. Гроб подымут, лавки скувырнут. У крыльца поставят на другие лавки. Попрощаются, и пойдет по селу печальная процессия: впереди кто-то из женщин будет разбрасывать из блюда зерна — птичкам на поминки, следом понесут крышку гроба, венки и цветы, и первый венок обязательно понесет какой-нибудь мальчишонка в белой рубашоночке. А следом и меня на широких полотенцах…На краю села поставят гроб на сани, убранные еловым лапником. Повезут на кладбище, и всю дорогу какая-нибудь ветхая старуха будет отламывать по веточке и кидать наземь, и обозначится этими еловыми веточками последний путь мой.А в доме уже из родных ли кто, из соседей начнут все начисто мыть; всё-всё-всё — избу, сени, крыльцо, гандарею — помещение, соединяющее в русской избе сени и двор. А лавки не подымают — нет мне дороги назад.Могилку выкопают с утра — не знаю кто, только что не родные, родных в копаля не рядят. А меня уже зарывают. Родные плачут и причитают; даже если и слез нет, и прожил я непростительно много лет, все равно заревут — так принято.Маленькая горбатенькая старушка будет петь и приговаривать:
— Спи спокойно, Сереженькя, легкого тёбе лёжаньица. В двенадцать часов ночи придут за тобой ангелы и пронесут прямо в рай. А тот, кто в смерти твоей повинен, будет в аду болтаться, за язык подвешен!
И соберут в моем доме поминки. Лавки подымут — все село придет. Будут есть кутью и кисель, пить водку, поминать меня пьяными слезами и петь:
Спаситель мой, спаси меня,Я раба твоя за-аблудшая,За-аблудшая, за-аблудшая!Меня враг сомутилНа худые дела.Он за то сомутил,Что я Бога люблю,Что я Бога люблюИ его хвалю.Ты на помочь ко мнеКого пришлешь?Кого пошлешь, или сам придешь?Или матушку Богородицу?Или ангела да хранителя?Или мать пресвяту Богородицу?
— Ну вот и все, Асинкрит Васильевич. Говорят, жизнь себе человек делает сам, а почему бы ему не сделать и свою смерть? Почему не умереть так, как хочется — «под иконами, в русской рубашке»?
Сидорин понимающе улыбнулся:
— И все-таки ты тоже странный, Сергей. И это хорошо.
Они еще поговорили немного. Сергей рассказал, что верстах в тридцати от Мартынова живет на кордоне лесник Григорий Петрович Федулаев — с ним интересно пообщаться: Федулаев — первый волчатник в здешних краях. А затем Сергей задремал или просто думал свои думы возле спокойно затухающего костра. До рассвета еще была время, но тьма уже поблекла, словно предчувствуя свой уход. И вот из этой грязной мглы кто-то вышел. Наверное, заблудившийся охотник, вышедший на свет костра. Асинкрит крикнул было: «Идите, обогрейтесь», только слова застряли у него в горле. Высокая женщина в белых одеждах спокойно и уверенно шла, будто не замечая костер и сидевших возле него людей.
Сидорин протер глаза. Фигура приближалась, но шла она чуть левее того места, где сидели мужчины. Первое желание — стать маленьким-маленьким, вжаться в землю, закрыв глаза руками… Женщина прошла мимо костра и вдруг остановилась. Просто стояла, словно ожидая, что ее окликнут. Сергей продолжал дремать, низко опустив голову. А может действительно, взять — и окликнуть? Да и дело с концом… Асинкрит успел рассмотреть: на женщине было похожее на плащ одеяние с накидкой, которая скрывала голову и делала фигуру женщины еще выше. Он нисколько не сомневался, кто перед ним. Повернется или нет? Словно чувствуя свою кончину, предсмертно рванулось вверх пламя костра. Но сил уже не было и огонь рассыпался искорками по черной земле. Он мог бы поклясться, что слышал, как Смерть вздохнула — и шагнула в темноту, растаяв в ней словно утренний сон… Значит, еще не время.
… Не проходило дня, чтобы Сидорин не вспоминал эту ночь на Ивановой горе. А о женщине в белых одеждах он думал и в родном Упертовске, и в уютном Кашине, и в огромной Москве. Память об увиденном шла за ним по пятам, но страх отступал все дальше и дальше.
Глава тринадцатая.Кое-что о ежиках.
— Анекдот вспомнила, рассказать?
Глазунова и Толстикова сидели в кофейне, обеденный перерыв у Лизы подходил к концу, а Галине только-только предстояло «заступить на вахту», как она сама любила выражаться, — на втором этаже городской поликлиники ее ждал кабинет участкового терапевта.
Галина вдоволь отвела душу в разговоре с подругой. Женщину повело на воспоминания. Поэтому сегодня Толстикова узнала о своей собеседнице, как, впрочем, о Вадиме Петровиче и Асинкрите Васильевиче много нового.
— Расскажи, а то, чувствую, мне сегодня опять битый час предстоит печальные баллады Плошкина-Озерского слушать.
— Только анекдот того… не очень.
— Давай, какой есть.
— Заяц выходит на полянку. Смотрит, — Галина перешла на шепот, — полна поляна ежиков. Они «паровозиком» выстроились и… короче понимаешь.