Константин Махров - Сердца первое волнение
— Идите, идите. Вон мама идет. Мне хочется побыть одной. Я — в лес…
— Валяй. Ну, а как же все-таки журнал?
— Будет.
— И премии будут? А что это: «важная, преинтересная штуковина»? В объявлении-то было написано…
— А! Ну, что-то такое… Идите, ребята.
Поэт и прозаик переглянулись, потоптались и вышли.
Вошла Елена Дмитриевна, с сумкой в руках, в пальто и в шали, с выбившимися из-под нее заиндевевшими волосами. Разделась, переложила сумку раз пять с места на место. Глаза ее бегали с предмета на предмет, губы шевелились, точно она, боясь говорить вслух, говорила про себя; Наде показалось, что щеки ее немного впали.
— Мама, что случилось? — подбежала к ней Надя.
— Уходи, уходи от меня, невозможная девчонка. Если ты ничего не говоришь мне, то люди — добрее… Влюбилась, целовалась… Неужели правда?
Надя потупилась:
— Правда… было…
— Что я слышу! Замолчи! О, господи! — ужасалась мать.
Она села на диванчик. Слезы душили ее, она схватила себя за голову.
— Это я… Это я виновата! То Петька был — Рваное Ухо… Теперь какой-то Анчер… Татарин он, что ли, или башкир? Начиталась! Вообразила бог знает чего!
Елена Дмитриевна вдруг переменила слезливый тон на гневный.
— Я не позволю. Тебе учиться надо, а не на мальчиков смотреть.
Она начала ходить по комнате. Потом остановилась против Нади, и вдруг глаза ее стали печальными, просительными. Только на минуту и хватило у нее гнева!
— Наденька, тебе семнадцать. Ну, рано еще… Я, конечно, сама в эти годы… Но то ведь я, я — с головой. А ты — такая простушка. Тебе учиться, учиться надо… Нет, ты скажи мне, что он за человек — этот Анатолий, хороший?
Ах, лучше бы этот гнев не менялся на милость! Тогда бы Надя или возражала, или гордо молчала. А теперь нужно было говорить, успокаивать маму, а что сказать? Сказать, что уже ничего нет, все прошло? Она не поверит и не успокоится.
Надя стояла перед матерью и усиленно искала слова, которые бы успокоили маму. Слова не находились.
— Ну, Надя, я жду… скажи мне… Почему ты не говорила раньше ничего? То-то ты так изменилась, ходишь грустная, молчишь. Он… не любит, да? Я ведь понимаю и, может быть, сумею помочь тебе.
— Ах, мама! Совсем не то! Совсем не то!
Надя посмотрела на мать. Елена Дмитриевна была бледна, губы ее мелко дрожали.
— Мама! Совсем не то! Я не знаю… Погоди… Я подумаю… Я все скажу тебе, мама… В общем, ничего нет!
Она хотела что-то сказать еще, но в голове все перепуталось. Она поглядела в глаза матери, оторвалась от нее, схватила палки с кружочками на концах и выбежала.
Надя неслась в лес — в любимые с детства места, туда, к Медвежьим горам. Она будет взбираться на кручи, носиться, как ветер, с крутых отрогов, мчаться между деревьями…
На востоке, над гребнем леса, поднялась луна, большая, буровато-красная, как будто она только что натерлась снегом.
Надя мчалась, оставляя за собой на крепком, сжатом морозом снегу легкий след.
Вот она пересекла ровное место, — предгорье; вот вошла в молодой, бегущий на гору сосняк.
Луна поднялась выше и сделалась синей, и в синем грустном свете ее сосенки со снежными воротниками на ветвях, тихие, полные таинственной прелести, казались живыми, думающими о чем-то важном и вечно-красивом. Надя невольно загляделась на них, и сначала пошла шагом, а потом совсем остановилась, прислонилась к одиноко стоящей высокой сосне.
…«Почему так печально? Почему я одна? И живу я бесполезно, всем приношу только неприятности — маме, Маргарите Михайловне, Анатолию… А эти мальчики-писатели — чудные ребята, хорошие. «Нас, говорят, Черемисин послал к лешему, а Клара Зондеева не разбери-поймешь чего начала говорить»… Маленькие, милые друзья мои! Кто знает, может быть, вы действительно станете писателями. Я в одном убедилась крепко: любить литературу — это вовсе не значит обязательно быть писателем. Можно быть критиком, учителем литературы, литератором — ученым. Надо хорошенько проверить себя, на что ты способна. И уж если быть, так быть первым. Я еще не решила. Это, ребятки, трудно. Но решу, погодите…
Анатолию, конечно, тоже тяжело, я понимаю, — думала Надя немного погодя, — а что я поделаю? Я уж не могу быть такой, как раньше».
Ветки тихонько потрескивали. Тонкий запах хвои носился в воздухе. Было лазурно, холодно, тихо. На небе, рядом с луной, копошились мохнатые звезды; вон одна оторвалась, покатилась; а может быть, это спутник?
…«В такие минуты хочется счастья. А если нет счастья, то лучше не жить. Вот стоять так, прислонившись к сосне, долго стоять, и — заснуть.
И потом понесут хоронить. Вот замечательно! Гробик такой, обитый красным. Музыка, цветы. И все будут жалеть ее, очень жалеть и думать: «Какая чудесная была девушка! Мы не понимали ее красивой богатой души!»
Конечно, потом все-таки из гроба как-нибудь надо выскочить; нельзя же не жить, на самом деле, если вокруг — такая красота!»
Но тут Наде Грудцевой стало совсем уж неловко: десятиклассница, а такие глупости в голове. «Постыдись!..» — грустно улыбнулась она.
Надя глянула вперед… Там, в ложке, за деревьями, что-то возилось, — темное, большое, страшное. Медведь!
Она вскрикнула и сломя голову побежала, — только лыжи грохотали! Черная тень ее бежала впереди, а косы, выбившись из-под шапочки, двумя хвостами вились за ней. Луна на сучках ближних сосен скакала как белка, и, казалось, посмеивалась: «Покойница от медведя удирает!» Иногда Надя оглядывалась и видела, как то, темное, большое, преследует ее.
Она успокоилась, только войдя в поселок. «Ну, и трусиха я! — стыдила она себя. — Никого нет; чего испугалась, дуреха?»
Дошла до дома, сняла лыжи, уже шагнула на крыльцо и — остановилась, услышав музыку… Музыка доносилась от Дворца строителей. Знакомая, чудесная музыка… Грудь стеснилась, занялся дух. Погоди, погоди, что это такое?
За первыми сильными вступительными аккордами живой струей полилась светлая, раздумчивая мелодия; бесконечно меняясь, она точно рождала все новые и новые краски, и они обогащали и углубляли ее, она становилась все сильнее и ярче, а рядом, как бы придя откуда-то издалека, возник другой голос — девичий голос взволнованной скрипки, нежный и сердечный, запевший о чем-то близком и сокровенном. Он сливался с прежней мелодией, они вместе чему-то радовались, говорили о каких-то желаниях.
Дворец строителей… Концерт симфонической музыки… Весь десятый класс. Маргарита Михайловна… Анатолий… Да ведь это же — «Вальс-фантазия» Глинки!
О, как тогда все было хорошо! Как все волновало, манило, поднимало!
Морозный, пронизанный лунным светом воздух доносил уже другие звуки, другие голоса — низкие и тяжелые. Они заглушали согласное звучание сильной и нежной мелодии; нежная — исчезала, а другая, сильная, наполнялась тоской; она чего-то искала, просила, на что-то жаловалась и терялась в общем потоке согласных, беспокойных, стремительных звуков. И снова выделялась скрипка, теперь — печальная и мятежная и по-прежнему — чистая и непокорная.
Надя стояла, прислонившись к перилам крыльца, и смотрела куда-то вдаль, в одну точку. Вокруг нее совершалась сказка — сияла луна, горели крупные звезды; небо раздвинулось, стало высоким, бесконечным; оледенелые верхушки рябин и берез тянулись туда, к небу, и тоже, казалось, отдались во власть музыки.
Загремели мощные аккорды, могучие голоса. Они укоряли, они требовали. «Нельзя падать духом, — говорили они. — Ты не слабая!».
Почему-то припомнились мальчики-писатели, требовавшие выпуска журнала. Надя улыбнулась. Надо взяться за журнал, обязательно. И новый рассказ показать Маргарите Михайловне. Пойти к ней, повиниться…
Она почувствовала, как слезы подступили к глазам.
«Тебе грустно, тяжело сейчас, но погоди, погоди, — успокаивала музыка, — печальное время пройдет, пройдет…»
А это последняя часть, та, которую Надя любила больше всего.
Да, темные дни прошли. Душа еще полна пережитыми волнениями, но — льются светлые, легкие, мягкие тона. Они несут успокоение. «Не грусти, не грусти, все будет хорошо, пусть не скоро, но будет… Ты сильна и вокруг — все для тебя, все твое. Слышишь — красивый танец? Иди в круг, иди, иди!».
— Надя!
Надя вздрогнула. Перед ней стоял Анатолий в пальто с поднятым воротником, в шапке, в валенках.
В голубом искрящемся воздухе разнеслись заключительные аккорды музыкальной фантазии, — величественные, страстные, берущие за душу, разнеслись и замолкли.
Анатолий подошел к ней ближе, взял за руку.
— Надя… Ты извини… Я там, на террасе… сказал совсем не то… Я сам не знаю… как это сорвалось… Надя!
Надя высвободила свою руку из его рук.
— Что те слова… — сказала она тихо. — Не в них дело…
У Анатолия тревожно заныло сердце.
Елена Дмитриевна посмотрела в окно и увидела, что Надя стоит с молодым человеком. Боже мой, уже свидания! Провожания! Елена Дмитриевна опустилась на кровать. Нет, нет, надо узнать, о чем они говорят. Ведь она же совсем глупенькая — Надя… Нужно выйти в сени, послушать; конечно, нехорошо… Ах, да! Надя раздета, на улице мороз. Вынесу ей пальто.