Андрей Сахаров - Бамбино
Ровно в четыре часа Уле уже был на месте. Он пришел налегке, отказавшись на сей раз от бутербродов, которые могли помешать ему во время бега. Он видел, как сменился караул и как сержант Сноу зашагал по площадке взад и вперед. Минут через двадцать сержант огляделся, подозрительно повел глазами по кустарнику, скользнув, как показалось Уле, взглядом по его лицу, а затем быстро направился в сторону домика. Вот он зашел внутрь и закрыл за собой дверь. Уле глотнул воздух и, почувствовав вдруг какой-то жуткий восторг, бросился стремглав в сторону фиорда, выкидывая далеко вперед острые худые колени и по привычке придерживая на бегу очки. Он пробежал около четверти мили, мимо сложенных штабелями бетонных столбов, огромных каменных плит, мимо установленных в разных местах стройки подъемных кранов. Море открылось ему внезапно — беспредельное, суровое и прекрасное. Сегодня оно было почти черным. И на его черном фоне вдалеке четко выписывался белый корпус корабля. «Христиания» полным ходом шла к мысу Фрам. Уле замахал руками и наддал скорости. И в этот момент за его спиной раздались выстрелы. Один, второй, третий. Он оглянулся. От домика прямо к нему бежал сержант, стреляя в воздух, а за ним еще двое караульных. Уле молниеносно соображал: если догонят, изобьют, а главное, скинут обратно, не дав встретить корабль. Но и это не главное. Все опять пойдет по-старому, и он вынужден будет снова прятаться по кустам, как звереныш, посматривая со стороны на этих развязных пришельцев, а люди из селения будут все так же покачивать головами, одобряя его в душе и побаиваясь высказать вслух свои мысли.
— Стой! Назад, мерзавец! — орал сержант, беспрестанно нажимая на гашетку пистолета. И тот рассыпался гулким сухим треском по всем окрестностям.
«Сам мерзавец, — подумал Уле, — пьяная скотина». Он бросился в сторону ближайшего подъемного крана, схватился руками за первую ступеньку узкой металлической лестницы и начал карабкаться вверх. Плохо тренированное тело и вялые мускулы не слушались его. Он несколько раз оступался, скользил, но снова находил точку опоры. Когда сержант подбежал к крану, Уле был уже высоко. Он миновал будку оператора и взбирался дальше в сторону стрелы. Один раз он глянул вниз: сержант метался вокруг подножия крана, сквернословя, но, видимо, не решался лезть вверх, двое других караульных пытались попасть в Уле камнями, но они так же, как и Сноу, видимо, выпили изрядное количество виски, и камни летели куда угодно, но только не в цель.
— Мы тебя подстрелим, щенок! — крикнул Сноу и стал целиться в Уле. Тот в это время уселся на перекладину в основании стрелы, вцепился одной рукой в боковую балку, а другой вытащил белый платок. Треснул выстрел, и пуля звякнула рядом, ударившись с силой о железо. Уле не думал о том, что сержант действительно может убить его, и все-таки ему было страшно. Снова треснул выстрел, и снова пуля ударила недалеко в железную балку. «Христиания» разворачивалась прямо напротив мыса. Никогда еще Уле не видел корабль так хорошо. Он взмахнул платком и тотчас увидел, как в ответ ему на борту судна мелькнула белая точка. Отец! Уле забыл о сержанте, о том, что сам он находится в добрых двадцати метрах над землей. Он махал и махал платком, приветствуя проходивший корабль.
— Ты будешь сидеть там, пока не свалишься! — крикнул Сноу. И снова выстрелил в сторону Уле. Потом он присел на корточки и закурил, отложив оружие в сторону. Закурили и те двое.
Время шло медленно, а сидеть было очень неудобно, а главное — было очень страшно. Уле смотрел только вперед, на море. Едва он опускал глаза вниз, как у него начинала кружиться голова. А внизу его терпеливо ждали американцы. Иногда они постреливали вверх, и тогда звук выстрелов разносился по «плато» и уходил в сторону холмов.
Прошел час, потом еще час. С моря быстро надвигались сумерки. Четкие очертания холмов становились неясными, зыбкими, и лишь небо было по-прежнему бледным и светлым, как днем.
Сначала Уле надеялся, что люди из селения придут ему на помощь немедленно, едва услышав выстрелы, но потом подумал, что надеяться, собственно, не на что: Ютте на работе, а остальные вряд ли решатся на такое. Оставалось одно: ждать, когда придет отец. Уж он-то не оставит дело так просто.
Начинало темнеть, а вместе с темнотой подступал холод. К девяти часам Уле продрог до костей в своей тонкой рубашке и коротких, до колена брюках. На территории стройки зажглись прожекторы. Один из караульных куда-то ушел, и вскоре два сильных прожектора повернулись в сторону подъемного крана. Мощные лучи осветили маленькую худенькую фигурку, застывшую в основании стрелы между могучими железными прутьями. Сержант засмеялся своим отрывистым, лающим смехом:
— Ну как, насмотрелся на свой фиорд? Смотри внимательней, паршивец. А когда слезешь, мы тебе еще раз покажем твои красоты.
Потом следовала новая очередь из автоматического пистолета, и пули трескались о металл над самой головой Уле.
По всем расчетам, отец должен быть уже в селении. Что же они не идут? Уле осторожно повернул голову и посмотрел через плечо в сторону холмов — ив тот же момент услыхал с той стороны едва слышимый шум. Он приближался с каждой минутой, уже хорошо слышный в застывшей вечерней тишине. И вот уже ясно слышно, что это голоса многих людей. Американцы тоже, видимо, услыхали их и забеспокоились. Оставив одного караульного около крана, сержант вместе с другим бросился на ту сторону «плато». Уле видел, как на краю площадки появились факелы, полыхающие над нестройно идущей толпой. Вот толпа поглотила солдат и двинулась дальше, прямо к берегу фиорда. Вот они уже около самого крана. Здесь и отец, и Ютте, и игрушечник Ульсен, и даже фру Енсен. Она тычет своим сухим кулачком прямо в физиономию солдата, а тот испуганно отворачивает лицо и пятится. Люди пришли почти из каждого дома.
— Уле, слезай! — кричит отец.
— Я боюсь, — говорит Уле.
— Ну, тогда подожди.
Отец быстро взбирается по лестнице и протягивает к нему руку.
— Держись за меня.
Уле охватывает отца за шею, прижимается к его пропахшей морем кожаной тужурке. Они медленно спускаются на землю.
Американцы стоят и смотрят, как полыхают над головами людей факелы. Они молчат, и даже сержант присмирел. Ютте подходит к нему и говорит: «Ты — скотина», а Уле оборачивается в сторону солдат, быстро-быстро кланяется и говорит: «Здрасте, здрасте, здрасте!». И все смеются.
Потом они направляются в обратный путь. Уле сидит на спине у отца, обхватив его за шею руками, и слушает, что говорят люди. Звучат слова: газета, стортинг, пикеты. Уле еще не знает значения многих из них, но понимает одно: с завтрашнего дня селение вместе с ним объявляет базе войну.
— А ты молодец, Цыпленок, — говорит Ютте, — настоящий норвежец. — И протягивает руку, чтобы похлопать Уле по плечу. Потом смотрит на него и опускает руку: Уле спит.
Конец Хаджи Гуляма
Банда Хаджи Гуляма уходила в горы. Душманы[5] шли не оглядываясь: они были уверены, что деревня еще не скоро придет в себя после их нападения и опасаться нечего. Что касается до провинциальных властей в Гордезе и народной милиции — Цорондоя, то, пока до них дойдут известия о новой вылазке Хаджи Гуляма, пройдет целая вечность и душманы уже вернутся в свое горное становище.
Сам Хаджи Гулям шел сзади. Невысокого роста, поджарый, загорелый, с аккуратно подстриженными тонкими усиками под длинным носом и безукоризненным пробором в смолянистых волосах, он один среди душманов носил городской костюм — пиджак, брюки, белую сорочку с галстуком, и лишь тяжелые, окованные железом ботинки выдавали в нем человека, живущего в горах.
Он долгие годы был повелителем в этих местах — саиб[6], помещик Хаджи Гулям. Кругом были его земли, стада, горы. Все это принадлежало ему извечно и досталось от деда и отца. Аллаху было угодно, чтобы все в этом крае было так, как оно было. Об этом говорил Коран, об этом говорил во время молитвы правоверным мусульманам здешний мулла. Это хорошо знал с самого детства и сам Хаджи Гулям: все должно быть так, как установлено аллахом, и никому не позволено нарушать его извечные законы.
Зеленые чалмы душманов уже исчезли за высокой скалой, а Хаджи Гулям не торопился за ними следом. Он стоял и смотрел вниз на долину, которая подходила вплотную к горам. Люди в Кабуле придумали революцию, они установили, как они говорят, народную власть, отняли фабрики и заводы у предпринимателей, а земли у помещиков и передали эти земли крестьянам, но это можно делать, может быть, там, в Кабуле, но не здесь, в Пуштунистане, в провинции Пактия, в этой округе, где был и остался саибом он, Хаджи Гулям. Сколько уже дней прошло с тех пор, как новый губернатор, приехавший из Гордеза, центра провинции Пактия, объявил здешним крестьянам о земельной реформе и о том, что отныне его, Хаджи Гуляма, земли принадлежат на правах личной собственности им, крестьянам из племени мангал, по шесть джарибов[7] каждой семье. Сколько уже дней прошло с тех пор, как его, Хаджи Гуляма, отказавшегося подчиниться новой власти и добровольно уступить землю крестьянам, губернатор объявил вне закона. И что же? Вот перед ним лежит долина, а в долине за высоким, обмазанным глиной забором стоит замершая бездыханная деревня, и долго еще никто из крестьян, его бывших арендаторов, не высунет нос за ее ворота. Жаль, очень жаль, что пришлось застрелить старика Барата. Когда-то он был исправным арендатором, хорошо работал, в установленные сроки приносил своему благодетелю часть урожая — и сахарную свеклу, и свежий помол пшеницы, и другие продукты, и все это было отличного качества; несомненно, старик Барат был честным человеком. Но в последнее время и он испортился. Разве это годится: он взял в собственное владение помещичью землю, презрев все заповеди аллаха; послал одного сына в армию, и тот уже сражается против истинных мусульман где-то на гиндукушских перевалах; второй сын служит в Гордезе новому губернатору; да и внук Исхак, сын солдата, волчонком смотрит на него, Хаджи Гуляма, вместо того, чтобы целовать, как прежде, его украшенные перстнями руки. Он честно предупреждал старика, что следует унять сыновей и не касаться не принадлежащей ему земли, но старик закусил удила, и потому все получилось так плохо.