Альберт Лиханов - Музыка
— Ну видите! — крикнул я, оборачиваясь к маме и бабушке. — Я же говорил! Всё в порядке!
Они улыбались, они радовались точно так же, как я.
В стенку деликатно постучали, и Васька проговорил басом:
— Коль! Чо ты?
— Васька! — заорал я. — Иди к нам, я открытку от отца получил!
Васька ничего не ответил, замолчал, будто обиделся, потом сказал кратко:
— Щас!
Мама с бабушкой засобирались в магазин, ушли, а Васьки всё не было. Я крикнул ему:
— Ну чего ты, иди!
Он помолчал опять, будто думал, идти или не идти, и сказал снова:
— Щас!
Васька вошёл какой — то понурый, тихий, грустный. Но я не заметил этого. Я вертел в руках лакированную открытку с гномиками и вслух читал отцовское письмо.
Васька криво улыбался, потом взял у меня открытку, посмотрел на гномиков и сказал неожиданно зло:
— У, фашисты!
— Кто? — не понял я.
— Вот эти, карлики!
— Ну, сказанул! — возмутился я.
Гномики в разноцветных колпачках мне очень нравились. Да что там, они были просто замечательные, ведь их же прислал мне отец.
— Ясное дело, фашисты, — сказал Васька, всматриваясь в меня. — Такие картиночки фашисты друг другу посылали!
Я ничего не понимал. Никогда я не видел Ваську таким злым и ожесточённым. Обозлился вдруг на какую — то открытку, на каких — то гномиков.
— Вась! — окликнул я его. — Ты что?
— Да ничего, — поморщился он, — просто я всё фашистское ненавижу. — Он помолчал и прибавил: — Они у меня отца убили.
Я сидел на диване и чувствовал, как краснею, как заливаюсь жаром. Мне было противно, стыдно, гадко.
Вот уже сколько дружу я с Васькой, сколько исходили мы улиц по нашему городу, а я ни разу — вот стыд — то! — ни разу не спросил Ваську про его отца.
— Васька! — сказал я, потрясённый этой новостью. — Васька, а где?
— Под Москвой, — ответил он и тяжело вздохнул.
Отец у Васьки погиб под Москвой — он воевал в лыжных войсках. Васька и тётя Нюра узнали об этом уже под конец войны, потому что вся та лыжная часть погибла, уцелело лишь несколько человек и среди них один дядька из райцентра. Он уходил воевать вместе с Васышным отцом, уцелел под Москвой, но чуть не погиб под Берлином и вернулся в сорок пятом полным инвалидом.
Мы с Васькой сидели одни в натопленной тихой комнате, такой тихой, что было слышно, как за стенкой у тёти Симы тикают ходики, и Васька рассказывал мне, как они с матерью узнали, что в райцентр вернулся тот инвалид, и сразу собрались, не взяли даже хлеба с собой, и пятнадцать вёрст до этого райцентра всё время почти бежали. Инвалид работал сапожником в артели "Верный путь". Васька и тётя Нюра вошли в маленькую каморку, где он стучал молотком, и тётя Нюра заплакала.
— Она не об отце заплакала, — сказал Васька, — а об этом инвалиде. У него жена, пока он воевал, померла.
Инвалид сидел на табурете, привязанный к нему широким брезентовым ремнём, чтобы не упасть. Ног у него не было. Только подшитые выше колен стёганые зелёные штаны.
Обратно они шли молча, по разным сторонам просёлка, не замечая голода, хотя маковой росинки с утра во рту у них не было. Инвалид сказал, что всех лыжников перемяли танки. У Васькиного отца, как и у других, была только винтовка со штыком и ни одной противотанковой гранаты. Гранаты им ещё не успели выдать — прямо с поезда бросили в атаку. И танков никто не ожидал. Они появились откуда — то со стороны.
— Кончу курсы, — сказал Васька глухо, — денег подзаколочу и поеду в Москву, отца искать.
— Как же ты его найдёшь? — удивился я.
— Найду! — ответил Васька. — Инвалид говорил, на сто первом километре всё было.
Я глядел на Ваську, на то, как сидит он раскорякой, сжав шершавые кулаки, и жалел его. "Как тут найдёшь, — думал я, — на сто первом километре?"
Васька встал, прошёлся по комнате в залатанных валенках с загнутыми голенищами, подросший и худой: пиджак болтался на нём, словно на палке. Он чиркнул спичкой и закурил.
Я вспомнил, как увидел его в первый раз. Курящим и с галстуком. Галстука Васька теперь не носил. И, глядя на него новым, повзрослевшим взглядом, я подумал, что удивлялся тогда, летом, потому, что не знал Ваську.
А теперь вот знаю. И считаю, что курить он имеет полное право.
Мне стало стыдно перед Васькой. Я был счастливее его. Вот и отец у меня живой. Всю войну прошёл, ранило его, а живой. А у Васьки отца нет. И никогда не будет.
Я потихоньку спрятал отцовскую открытку в карман.
С того вечера мы с Васькой часто про отцов говорили. Он про своего, я про своего.
Я показал Ваське значок БГТО на серебряной цепочке, рассказал, как отец его мне, совсем маленькому, уходя на войну, подарил. Как потом он в госпитале оказался и учил меня с высокой горы на — лыжах кататься. Как я кисеты шил, а потом своему же отцу подарил.
Васька фронту тоже помогал. Он пуховых кроликов, пока в школе учился, разводил, сам пух из них дёргал, а бабка его, отцова мать, вязала из этого пуха подшлемники и варежки с двумя пальцами — для снайперов.
— Знаешь, — сказал Васька, — кем бы я стал, если бы на войну меня взяли? Снайпером. Танкисты там или артиллеристы, конечно, тоже этих гадов здорово крошат, но снайпер прямо в лоб фашисту целится. Прямо в лицо!
Васька сжимал кулаки, кровь отливала от его лица, он бледнел, и мне казалось, что вот будь сейчас перед нами немец, Васька бы его руками от лютой ненависти задушил. Не побоялся бы на здоровенного фрица броситься.
Однажды я вытащил альбом с карточками, и мы уселись разглядывать их. Отец был на многих фотографиях — в санатории, под пальмой; в шляпе и с галстуком, облокотясь на какую — то вазу; с мамой и бабушкой и снова один, на улице. Васька внимательно вглядывался в моего отца, улыбался вместе со мной, смеялся над фотографией, где отец снят со мной — я сижу у него на плече, совсем маленький, сморщился, вот — вот зареву от страха, что отец посадил меня так высоко.
Мы досмотрели карточки, Васька задумался.
— Твой — то поездил, видать, много, — сказал он. — По санаториям, по чужим местам, а мой дальше райцентра не бывал. В санаторий посылали раз, так отказался. Говорит, мне и тут санаторий. Зато уж по лесу хаживать любил — по ягоды там, по грибы или просто так. Как время выпадет, так в лес…
Васька приглушил голос, сказал доверительно:
— У них, у отца — то с матерью, в лесу своя ёлка есть.
Я удивился: как это — своя ёлка?
— Когда молодые были, — объяснил Васька, — отец ножом вырезал: Иван плюс Нюра. И год поставил. — Он смущённо засмеялся, словно выдал тайну. — Написанное — то смолой заплыло, и ёлка уж вымахала здоровенная. — Он замолчал. — Мать, как мы от инвалида — то пришли, сразу в лес ушла, к той ёлке.
Васька достал папиросы, закурил, глубоко затянувшись, потом встрепенулся:
— Отец, когда из городу приезжал, гостинцы мне привозил. Пряники в серебряной бумажке, а раз, когда я маленький совсем был, сапоги привёз — настоящие, по заказу, какой — то мастер ему сделал за полпоросёнка.
Я засмеялся: полпоросёнка за сапоги! Васька улыбнулся тоже.
— И знаешь, что он мне нахваливал, как из городу вернётся? Театр! Красота, говорил, замечательная.
— А ты театра не видел? — спросил я, посмеиваясь.
— Не-а! — ответил Васька. — В жисть не бывал.
— Так давай сходим!
— Аха! — ответил Васька. — В получку!
Получкой он называл деньги, которые ему платили на счетоводных курсах в конце каждого месяца. Эту подробность я помню особенно хорошо, потому что именно из — за этого всё так и получилось.
Дело было под самый Новый год. Вернувшись с курсов, Васька прогромыхал мне через стенку, что он взял два билета в театр — на себя и на меня.
— Тётя Лиза! — сказал он сиплым своим голосом. — Можно? — Васька с мамой и бабушкой предпочитал из — за стены разговаривать.
Мама качнула головой, улыбнулась, может, вспомнила мои слова: мол, ещё поглядим, кто кого чему научит, и ответила*.
— Можно!
Представление шло днём, показывали пьесу "Финист Ясный сокол". Когда мы пришли в театр, из обширного — во всю стену — старинного зеркала с витыми финтифлюшками по бокам на нас уставились два испуганных пацана в валенках. У одного, правда, валяные голенища были отогнуты, да и ростом он был повыше.
Мы пошли по мраморной белой лестнице, по длинному мягкому ковру, и шаги наши, негромкие в валенках, совсем глохли. Вокруг суетилась малышня, шастали ребята вроде нас, но мы шагали спокойно и важно, в чёрных пиджаках с длинными рукавами, из которых едва торчали кончики пальцев.
Ваську театр поразил. Не артисты в нарядных костюмах, не Финист Ясный сокол, кудрявый, в серебряных, блестящих от фонарей доспехах, не декорации, а сам театр. Я видел, как во время спектакля Васька таращился по сторонам, оглядывая бесконечные ряды кресел, глазел вверх на огромную люстру, мерцающую в полумраке бронзовыми обручами и хрустальными висюльками. Но больше всего понравился Ваське занавес — огромный малиновый занавес из бархата. Когда наступил перерыв и все хлопали, вызывая артистов, и занавес тихо, но мощно расступался, собираясь в плотные, густые складки, Васька не хлопал и не смотрел на артистов, а глядел вверх, пытаясь понять, как это оттягивается такой огромный и, видно, тяжёлый кусок материи.