Тамара Холостова - Девочка перед дверью. Синие горы на горизонте
А отец наших ударниц — великан Мансур, бывший муж козообразной дочки Сайдулла-аты, выгнанный тестем за безделие и бешеный аппетит, — он тоже, наверное, кем-то числится. Но не делает уже совсем ничего. Днями Мансур набухивается в чайхане чаем, а вечерами, наевшись плова, завязывает бантиком кочергу для развлечения наезжающих к нам ревизоров. Третий же бездельник по прозвищу Скелет демонстрирует высоким гостям свою превышающую всякое вероятие худобу (особенно если учесть вполне приличный паек, который он за нее получает)…
Все это так. И все-таки Автабачек живет и работает. И в школе учатся (хотя бы те, кто, как Мурад, хотят учиться). И в амбулатории (она же эпидстанция) лечатся. Я тоже однажды там побывала, после того как меня неизвестно за что (просто была, наверное, не в настроении) покусала собака… И другие эвакуированные — их у нас пять семей, — все они тоже кем-то числятся или и впрямь работают. Старенький Борис Ильич, например, бродит по кишлакам с «зингером» в рюкзаке и шьет.
И с голоду покамест не умер никто, хотя в пекарню приходится занимать очередь ночью, а на базарчике возле чайханы мне по карману, да и то лишь после зарплаты, коса катыка — кислого молока или горсть урюка…
И все-таки районное переходящее знамя находится у нас и гордо красуется у меня в китобхане в правом углу. И оно заслужено нами, я утверждаю это. И благодаря ему перед Новым годом в Автабачек завезли брюки для мальчиков и цветастые сатиновые платья девочкам. Мне тоже выдали талон. Платье очень мне идет. Но главное не это. Главное, что меня прекратили наконец из ночи в ночь мучить сны, в которых каждый раз я вижу, как мама возвращается из больницы и ей нечего надеть на себя, потому что я подкоротила и ношу ее синее платье со звездочками.
И я не забыла еще страшный, разоренный кишлак, в котором мы с ней жили прошлую зиму. И знаю, как сейчас живут в соседних сельсоветах, откуда к нам приходят на луковый пустырь или в пекарню — дед Юсуф, наш пекарь, иногда им что-то сует — страшные, усатые женщины с безумными от голода глазами и рассказами о том, что они готовили до войны.
А однажды ко мне в библиотеку приволокли убийцу. То есть его приволокли в сельсовет, но ни Мумеда, ни Ноны не было, и конвоир уселся ожидать нашего милиционера в моем предбаннике. От скуки он засадил меня сражаться с ним в шашки. Пока мы расставляли их на доске, конвоир рассказал мне, как все произошло. Оказалось, что этот человек — он был из соседнего, Пахтаабадского сельсовета — залез в дом нашей бабушки Нурии-апы, убил кетменем ее и ее пятилетнюю внучку и унес мешок джугары и кусок бараньего сала. А поймали его, потому что, вместо того чтобы бежать, он кинулся в соседний сарай и стал там жрать сало. А потом его стало рвать. И тут его поймали.
Конвоир рассказывал, сидя спиной к арестованному. А я, передвигая на доске шашки, старалась глядеть на доску и все равно видела, как человек со связанными руками (он был чуть потолще нашего Скелета) медленно переползал вдоль стены все ближе и ближе к двери. Я ничего не могла с собой сделать: я проклинала себя, но я не могла заставить себя сказать своему партнеру, чтобы тот обернулся. Всякой логике вопреки, всеми своими потрохами я желала убийце доползти до двери и скрыться.
Убийце это почти удалось. Он уже дополз до порога, но тут дверь отворилась, вошел красавец зять Сайдуллы-аты — милиционер Абдурахманов и мгновенно все поставил на место, ударом своего блестящего сапога отшвырнув убийцу на исходную позицию.
Вдвоем с моим партнером по шашкам они накинули этому человеку веревку на шею, сели на лошадей и повели его в город. А вошедший сразу же после их ухода Мумед Юнусович взял меня за плечи и увел в свой кабинет.
«Ну, хватит, ны реви, — говорил он мне хмуро. — Он же убил, понымаеш? Вот что тыпер я Ахмат-джану в госпитал напишу? Ны дочки, ны матери…»
Я все понимала, все! Но что я могла поделать со своим четырнадцатилетним сердцем, которое не желало ничего понимать?
* * *Мен сенинг якши кураман!..[5]
Я не знаю, с чего все началось. Может быть, именно с того вечера, когда увели убийцу и я ревела за столом Мумеда посреди Нониных бумаг, а он сидел напротив и молчал. Становилось совсем темно, но он не зажигал лампу. А потом вдруг сказал грубо: «Иди домой. Быстро. Кэт!»
«Кэт» по-узбекски «убирайся», «пошла вон». Но я почему-то не обиделась. Я вытерла глаза, сказала: «Спокойной ночи».
И ушла.
И больше уже до самого Нового года он ни разу со мной не шутил. И даже почти не разговаривал. И я тоже.
Да нет, неправда все это. Я уже гораздо раньше поняла, что люблю его. Я любила его с того первого утра, когда он вошел в чайхану. И моя работа, и вся моя жизнь здесь имели смысл потому, что я знала, что в любую минуту может войти Мумед Юнусович, или я услышу его голос, или даже просто кто-нибудь спросит: «А Мумед-ака бар?» И я отвечу, что сейчас нет, но обещал скоро прийти. И он приходил. Не приходил — влетал, огромный, грузный и в то же время легкий, как птица. И сразу все делалось осмысленным; с кем-то он шутил, кого-то выслушивал, подсказывал, спорил…
И я всегда знала, даже сидя за стенкой, кого он любит, а кого — нет. Например, он ценил и восхищался Сайдулла-атой, и, конечно же, без Саджаева Мумеду Юнусовичу было бы трудно. Но он не любил его. И по-моему, не доверял. А вот Каюмова и Камильбекова любил.
Но я помню, как иногда он бывал страшен. Как во время первой их (при мне) стычки с Акбаром, или, вернее, тогда еще не с Акбаром, а с фельдшером эпидстанции Сосиным, у которого Акбар реквизировал бутыль спирта, и Сосин пытался оправдываться: «Как же я мог не дать, если Акбар Юнусович — ваш брат?!» — «А тыбе какой дэло, — грозно мурлыкал, держа Сосина за ворот, Мумед, — что он мой брат? Это моей маме дело, что он мой брат! Гидэ я тыпер Эваабрамовна спирт брать буду? С тыбе натечет, что ли?»
А потом уже издали, от чайханы, доносились громкие голоса, визг Акбара… Сосин Нервно скручивал бычка и жаловался Ноне Александровне: «Невозможно работать. Хам! Поди у них разберись — все начальники…»
А Нона, еще вчера твердившая мне о Мумедовых приписках, сейчас демонстративно гремела кареткой и делала вид, будто не слышит Сосина.
Но каким для меня было праздником, когда однажды я пришла раньше обычного и вдруг услышала, как он у себя, думая, что рядом никого нет, вовсю с завыванием декламирует: «И пусть алымпыйцы с завыстливым оком — слэдят за барбой ныпрыклонных сэрдэц!..»
Это было ужасно смешно. И как же я любила его в эту минуту. И было совершенно ясно, кого именно имеет в виду Мумед Юнусович под именем «алымпыйцев». Во всяком случае, не греческих небожителей, Но до чего же я ненавидела всех этих «алымпыйцев», почти ежевечерне наезжающих в сельсовет из Алтын-Куля или из Андижана — с жирными загривками, вылезающими из кителей, — в «эмках», в пикапчиках…
И почему они повадились непрерывно кататься в Автабачек — все эти комиссии-перекомиссии, ревизии-переревизии?!
«Сожрали у себя всех баранов, вот и катаются», — мрачно резюмировала Нона.
Почти всегда с ними являлся и наш сосед — председатель Пахтаабадского сельсовета, гладкий, белый, как недопеченная булка, — узбеки редко бывают такими белыми. Больше не помню ни одной черты. И имени не помню тоже. И даже придумывать неохота… Помню только, что левая ладонь у него была прострелена и от этого свернута ковшиком… Все эти ревизии оканчивались одинаково: жалостно блеял баран на заднем дворе, Скелет варил плов, Мансур вязал свои знаменитые бантики; потом являлись мираб и оба учителя — Абуталиб Насырович и Саид Алиевич (этот, разумеется, с дутаром). Иногда приглашали и Каюмова. Тот сидел прямой, тонкий — единственный трезвый во всей компании. Остальные перепивались. В хохоте Мумеда начинали пробиваться визгливые нотки Акбара, Я запирала шкаф и уходила.
Один раз после такой попойки я пришла утром. Все было открыто настежь; я заглянула в сельсовет — Нона брезгливо вытирала стол и выметала объедки. На узеньком диванчике, укрытый ее шалью, сладким сном младенца спал Мумед.
Нона сказала, вынося во двор мусор: «Постели у себя тут газетку. Будем кутить».
И принялась греть на печке остатки плова.
«А Вове?» — спросила я. «Вове я уже отложила».
Мы поели в молчании. Когда мы уже принялись за чай, вышел Мумед. Подошел к моему шкафчику, разглядывая в стекле свою мятую физию. Зрелище было не из лучших.
«Ух, джаляб, ахмак…» — сказал он с отвращением. «Не смею спорить, — ядовито отозвалась Нона. — Садитесь лучше пить чай».
И пододвинула ему пиалу.
* * *Была моя очередь дежурить возле пекарни. Чтобы не стоять по ночам всем, мы — Гюльджан, Нона и я — делали это поочередно. А утром приходили остальные.
Я сидела на пустыре возле запертой пекарни. Было ветрено. Я замерзла и начала ходить. И вот тут на меня вместе с ветром первый раз в моей жизни налетела Муза.