Зиновий Давыдов - Из Гощи гость
На обитых железом воротах чернец разглядел на одной стороне изображение рая, а на другой — страшные мучения грешников в пылающем аду. В райских садах толпились какие-то великопостные старцы, поддерживавшие руками длинные бороды свои, а напротив них, в пределах ада, резвые черти, рогатые и шерстистые, терзали почем зря злодеев и пьяниц.
Дьякон плюнул набольшему черту в рыло и хотел даже смазать его парою добрых пинков, но промахнулся и угодил носком сапога какому-то щупленькому праведнику в тощий живот. Ворота загудели, а черноризец стал колотить по ним сапогом, уже и вовсе не отличая чертей от угодников.
— Благословенно буди имя божие, — протянул он, когда услышал звяканье ключей в подворотне.
— Аминь! — ответил ему женский голос, и мать-привратница просунула голову в воротный глазок. — С чем пожаловал к обители нашей?
— Чудова монастыря дьякон Григорий, — ответил Отрепьев. — Бреду в Путивль. До Путивля далече, до ночи — поближе, открой-кась, мать, мне вороты.
— Ахти мне! — заохала привратница и зазвякала ключами. — Покою не имеем ни днем, ни ночью!
Отрепьев въехал на монастырский двор, где от каменной церкви в разные стороны разбегались избы, погреба, амбары. Черноризец, бросив поводья, слез наземь, и кобыла сама, по одному ей только свойственному нюху, сразу двинулась на задворки к конюшням.
Из ближней избы вышла черница. Она с изумлением глянула на неведомо как очутившегося в эту пору в женском монастыре монаха, на мужской его кожух и вылезшую из-под шлыка бороду.
— Где, мать, у вас странняя изба тут, кто у вас странноприимцы? — обратился к ней Отрепьев.
— Да ты — к матери-казначее; вон она, казначея-мать, — показала черница на просторную избу, обмазанную глиной.
Дьякон поднялся на крыльцо и вошел в темные сени.
— «За молитвы отец наших, господи Исусе Христе, сыне божий…» — затянул Отрепьев.
— Аминь, аминь! — услышал он за стеной.
Открылась дверь, и представшее взору бродячего черноризца и впрямь должно было изумить и очаровать Григория до последних пределов. В горнице было тепло, как среди лета. Распаренная казначея сидела на лежанке, и около нее хлопотала белобровая послушница[39].
— Христолюбимцы и странноприимцы, — начал Отрепьев, — до Путивля далече; побреду заутра с богом.
— А отколе, батька, путь твой? — спросила, зевая, казначея. — Каким угодникам ты молельщик?
Отрепьев поднял голову. В деревянных крашеных подсвечниках ярко горели восковые свечи; от лежанки густо шел жар; в горнице пахло медом и тмином. Эх, Григорий, обмолоченные кости, сыромятная душа! Не уходить бы отсюда вовсе! И черноризец присел на сундук у двери.
— Да путь мой от Добрынич, из государева табора. Бой был великий и преужасный. Чай, и у вас, мать, здесь в келейках отдает, как заиграют в пушки?
— Ой, батька!.. Наделали всполоху!.. Такой пальбы, как и родились, и доныне не слыхали. Последние времена!.. Были уже знамения. И мне, грешной, было ночью видение.
Послушница сняла пальцами нагар со свеч, и горница сразу улыбнулась Григорию кумачами полавочников, лазурью подушек, серебром и бисером на окладах икон, большими на полках бутылями, в которых бродило и зрело бархатистое питье. Григорий скользнул по всему этому глазами, расстегнул кожух и стал разматывать шлык.
— Слышала я ночью вокруг обители как бы бесовский плеск и хлопанье в ладони; в трубы ревут, копытами топочут… Да ты бы, батька, покушал чего! И я с тобой заодно. День-то ноне скоромный.
— Не оскоромишься со мною, мать, — живо откликнулся Отрепьев, — человек я такой… Хаживал я не единожды по дальним обителям: и к Белозерскому Кирилле, и к Зосиму на островах, к Сергию и Герману в Валаамские дебри, в Пермскую страну к Исааку, Стефану и Герасиму. Набрался я благодати у чудотворцев печерских и чудотворцев московских…
— Ну, и господь с тобою! Отведай теперь и нашего хлеба. А Пелагеица ужо проводит тебя потом в страннюю избу.
Дьякон снял кожух и манатью и остался в черной однорядке, подпоясанной вишневым пояском, высокий, крепкий сорокалетний человек. Казначея слезла с лежанки и пошла к столу.
— Может, погреешься с дороги питьем каким, батька? Сегодня не грех ведь?
— Не грех, мать, не грех… Соком сим и апостолы утешались… Душе не будет от того порухи… Не грех…
Большая коврига хлеба уже чернела на столе поверх скатерти, расшитой огненными репейками. Тарелки, чашки, стопки, деревянные, глиняные, оловянные, выстраивались на ней в ряд, как польская хоругвь перед жестокой сечей.
— Последние времена, батька, — молвила казначея, направляясь к столу, — последние времена… Льстивыми речами крестьянишек наших по деревнишкам перемутили. Работники и кабальные люди с обители сошли, наделали себе острых копий, в Путивль побежали… Там у них объявился царь, такой же плут. Сказывали — самозванец, Гришка-расстрижка, и прозвище ему Отрепьев.
Дьякон хотел было возразить, но бражка уже пенилась перед ним в высокой чаре. «Чарка добра, человеку испити из нее на здоровье», — прочитал Григорий надпись, крупно вычерченную по оловянной посудинке. И он влил в себя чару махом и взял кусок говядины с тарелки.
— Прельстился он, еретик, на славу века сего, — продолжала казначея, отведав хмельного питья из граненого стакана. — Воровски подделывается под царского сына. Затеял не по своей мере.
Она подлила себе и дьякону, вздохнула глубоко и молвила сокрушенно:
— Уж и ты, батька, собрался не ко времени в Путивль. Того гляди, попадешь к вору на латынскую обедню.
— Не страшны мне латыны, — еле смог вымолвить дьякон, ибо рот его был туго набит снедью, которую он едва проталкивал в свою безмерно взалкавшую утробу. Он проглотил наконец застрявший у него в горле кус и залил его чашею пьяного пива. И, ударив кулаком по столу, крикнул: — Сотворю чудо — и смолкнут их органы и гусли!
— Ой, батька! — поперхнулась казначея, глотком наливки. — Какое чудо?..
Но дьякон уже не смог объяснить ей этого. Он все больше входил в раж, наполняя чрево свое пирогами, ломтями говядины, кусками рыбы и умащивая к тому же всю эту благодать чашами пива и стопами наливок. Казначея с изумлением глядела, как одно за другим из расставленного на столе быстро пропадает, точно в бездонной бочке, в дьяконовой утробе.
— Не зазяб бы ты, батька, ночью в странней, — молвила она наконец. — Пошлю истопить избу тебе страннюю.
Отрепьев только промычал, продолжая работать за четверых. И времени продлилось уже немало, а он все еще но умерил усердия, только расстегнул пуговицу однорядки да незаметным движением ослабил на портах своих ремешок. Поистине можно было подумать, что человек этот имеет две утробы — одну для еды, другую же для различного питья. Уже и послушница, отправившаяся истопить гостю на ночь страннюю избушку, вернулась обратно в келью, уже и казначею давно тянуло снова на лежанку, а Отрепьев все еще ел, пил, жевал, глотал.
VI. Странники
Когда и как добрался Отрепьев до странней избушки, он вспомнить не мог. Даже звона колокольного не слыхал он на сенном своем тюфяке в натопленной, как баня, избушке. Он просыпался в темноте кромешной и опять засыпал, разморенный необыкновенным теплом, которое накатывало на него от нагретой печки. Но казначея не спала у себя на лежанке, хотя послушница и оснастила на ночь лежанку, как всегда, подушками, тюфяками, пуховиком и двумя стегаными одеялами. Казначея, однако, все ворочалась на лежанке, все чего-то охала и вздыхала, зевала и крестилась, старалась заснуть, но никак не могла. С час тому назад она с помощью Пелагеицы еле сволокла в страннюю избушку захожего монаха. Угомонить Григория было тем труднее, что он упирался, грозился сотворить чудо и даже стащил у Пелагеицы с головы ее шапку. К счастью, он захрапел, как только они свалили его на лавку в странней избушке и набросили на него, уже спящего, кожух.
Лампады теплились ровным светом в красном углу, отблескивая на всем убранстве казначеиной кельи и на сундуке, где на коровьем войлоке свернулась Пелагеица под короткой своей шубейкой. Девка мерно дышала, выставив из-под шубейки свои голые пятки. И вдруг казначея встрепенулась… Как и в прошлую ночь — снова плеск и топот… Залаяли собаки, загрохотало со стороны ворот, на дворе голоса, под окном фыркают кони… Казначея стала кликать послушницу, но разбудить девку среди ночи не стоило и думать: та даже не повернулась, только пятку о пятку почесала. А тем временем на дворе смолкло; одна только собака не переставала брехать, да и та вот унялась.
Наконец и мать-казначея отошла ко сну, и был ей уже дальше в эту ночь сон ровный и крепкий, без топота, плеска и им подобных непонятных звуков.
Какой-то плеск почудился ночью и Григорию. Он слышал в избушке голоса, но только утром, когда совсем рассвело, понял, что ночью этой приехали в монастырь новые странники, которые, как и он, были приведены для ночлега в избушку. Напротив, на лавке, тоже на сенных тюфяках, спали двое, а по полу был разбросан богатый ратный доспех: насеченный серебром шишак, самопал граненый, щит, обитый золотою тесьмой, копье на оклеенном красною кожею древке, турецкие сабли, немецкие пистоли, какой-то хитрый чемоданчик на медном замке…