Зиновий Давыдов - Из Гощи гость
Теперь это все позади. Но почему он так угрюм, почему грусть обволакивет его теперь?
Закружили его паны в Гоще, в Кракове, в Самборе; вымучили для адовой своей корысти и то и сё. Уж и насулил же он им! Да платить придется чем? А тут еще, как буря, клокочет вокруг него беспрестанно:
— Царевич! Димитрий Иванович! Солнышко наше!
— Вор! Самозванец! Чародейством бесовским, ложью и хитростью затеял захватить престол московский!
«Так… — завертелось у Димитрия в голове. — Затеял… Может, и впрямь затеял? А ходу теперь ни в какую сторону уж нет. К Москве только и дорога легла. Эвон трезвону сколько! А повороти обратно — поднимут ляхи на копья; обманувшись в тебе, разнесут они тебя в куски либо в Самборе перед замком посадят на кол. И будешь ты тогда подлинно вор! И станет площадная чернь ругаться над тобой, в мертвое лицо твое плевать!»
— Ну, да все равно! — прошептал он, до крови прикусив губу. — Все равно… — заскрежетал он судорожно стиснутыми зубами. — Все… — и качнулся в седле.
Отрепьев сразу поднял голову и глянул Димитрию в запрокинутое лицо, серое и влажное от проступившей на нем испарины. А Димитрий снова заскрипел зубами и сжал посиневшими пальцами золотую рукоять своего полевого меча.
Дьякон, как ни был во хмелю, но понял, что у Димитрия опять начинается припадок. Привычными и сильными руками снял Отрепьев Димитрия с седла и внес его в первую же приворотную избушку. Он положил его на земляной пол, прикрыл с головою снятой с себя черной манатейкой[34] и выгнал хозяев на улицу. Хлебнув воды из стоявшей в углу кади, Отрепьев сед на лавку и стал ждать, пока лежавший под его манатьею хрипел и бился об пол всем своим туловищем, с размаху.
III. Татарка
После Моровска сдался Чернигов, и лишь с Новгород-Северска стало изменять Димитрию счастье. Ни осада, ни приступ, ни попытка поджечь деревянные стены городка не дали ничего, и годуновское войско, запершееся в крепости, посылало со стен ругательства и проклятия вору, который назвался Димитрием Ивановичем, московским царевичем.
Только вчера умолкла и под Добрыничами злая сеча. Служившие Димитрию запорожцы всею массою своею бежали с поля битвы, а сам Димитрий едва не попал в плен к годуновцам. И вот сидит он уже под Рыльском в полевом шатре и слушает, как бьет в шатер снежная крупа, смотрит, как синие уголья гаснут в жаровне, как факел смоляной трещит и коптит. Вдруг за шатром шорох: комнатный служитель Димитрия Хвалибог пришел, должно быть, стлать постель. И впрямь Хвалибог, да не один… Держит за руку кого-то в желтых шароварах, в красных сафьяновых чеботках[35].
— Вылез, государь, я в степь из табора с молодыми ребятами по следу, по волчьему порыскать, да вот… — Хвалибог улыбнулся, — не с мертвой волчихой — приехал обратно с кралей живой. Татарина мы из мушкетонов[36] кувыркнули, а ее привез я сюда.
Сказал Хвалибог, поклонился и вышел. В шатре остались только Димитрий с татаркой, маленькой, дикой, почти совсем ребенком. Сушеной полынью пахло от нее и дымом. Турецкие монетки, нашитые у нее повсюду, позванивали на ней жалобно, как льдинки в ледоход. Она сбросила с ног чеботки, подошла к Димитрию, потрогала золотую кисть, свисавшую у него с нашейной цепи, и улыбнулась. Димитрий дал ей пышку медовую с изюмом, и татарка принялась жевать, усевшись у ног Димитрия, на рысьей шкуре. Потом взяла его руку, повернула ее ладонью кверху и стала вглядываться в ее бугорки и впадины и в спутанный узор пересекающих одна другую линий. Она начала рассказывать что-то Димитрию на непонятном своем языке, и постепенно голос ее перешел не то в пение, не то в причитанье. Димитрий выдернул у нее свою руку, и татарка приникла к его рукаву мокрым от слез лицом.
«Дурка, блажная…» — подумал Димитрий, и ему стало не по себе.
— Ну, чего ты, чего? — молвил он недовольно, но плечики татарки не переставали содрогаться, и она задыхалась в придушенном плаче.
Димитрий протянул к ней руки и, подняв ее легко, усадил возле себя.
— Ну, будет, малое, плакать что!
Он снял у себя с мизинца колечко с жемчужиной, окруженной алмазами, и надел его татарке на коричневый пальчик. Та улыбнулась сквозь слезы и снова овладела Димитриевой рукой. Татарка водила ноготком по Димитриевой ладони, уверенная, что по линиям его руки может прочитать его судьбу, и опять рассказывала ему что-то долго, вполголоса, как великую тайну. А когда добралась наконец до линии, ближайшей к большому пальцу, линия короткой и прерывистой, то снова заплакала и, выронив из своих рук белую руку Димитрия, стала выть и рвать волосы у себя на голове.
— Олю-ум!.. — причитала она, заламывая руки. — Олю-ум!.. О-о-о!..
«Олюм!..» С этим криком налетали татары на пограничные наши городки, швыряя на всем скаку горящие головни в лохматые стрехи и поражая всякого не успевшего ухорониться коваными булавами и копытами коней. «Олюм!..» — что значило: «Смерть!»
Димитрий понял предсказание татарки. Он наотмашь ударил ее в грудь и схватил лежавшую подле пищаль.
— Ведьма! — крикнул он, вскинув самопал[37] к плечу.
Грохнул выстрел, но татарка была уже за шатром. Улюлюканье поднялось по всему лагерю вслед маленькой чернавке в желтых шароварах, которая во всю прыть неслась прочь по обмерзлым горбам.
В шатер к Димитрию ворвалась перепуганная стража. Димитрий сидел бледный, с рыжеватыми волосами дыбом. А на разостланной по земле шкуре, возле стоптанных чеботков, обнизанных мелким серебром, дымилась нарядная пищаль, выложенная черепахой и насеченная золотом.
День пришел зимний, хмурый, обездоленный, неполадливый. Весь этот день кипело вокруг Димитриева шатра тысячеголосое человеческое море. Весь день толпились в шатре казачьи сотники и польские коменданты. Рыцари польские винили сотников в измене; сотники всячески ругали рыцарей; и все они вместе — и рыцари и сотники — кричали на Димитрия, торговались с ним, выскакивали вон и тотчас же с мятежом и криком лезли обратно к нему в шатер.
— Обещал ты нам легкий поход и зимние квартиры в Москве! — кричали поляки, наступая на Димитрия. — Московское золото обещал и рыцарскую славу! Обещал поместья и замки, раздолье и честь. Погибель нам с тобою, обманщик!
— Бродяга ты, а не царь! — ляпнул вертлявый, весь обглоданный какой-то поляк. — Насидишься еще на колу!
Атаман Корела, случившийся тут, весь затрясся от ярости, побледнело иссеченное рубцами лицо у преданного Димитрию казака. Он рванулся к обглоданному, стукнул его в ухо, даже язык у поляка наружу выскочил. Забряцала шляхта саблями, кинулись казаки на панов, натиском дружным выбили поляков вон.
Так прошел этот день. Димитрий и думать забыл о татарке и вспомнил о ней только к вечеру, когда, после ярмарки этой целодневной, остался наконец один.
«Татарка-чертовка, — завертелось у него в голове, — взялась пророчить, ну и напророчит беду». И то: ляхи без денег не хотят воевать; бегут и казаки; пагуба, могила, злочестье!.. Вчера называли царем, Александром Македонским, а сегодня, говорят, только и крику в лагере: «Самозванец, вор, Гришка Отрепьев!..» Ах ты, треклятье! Пусть уж кто — да не Гришка! И с чего они взяли, что Гришка? Дался ж он им, Гришка! Вот же он тут, дьякон Григорий, кому он не ведом! Ку-да там!.. Не верят, смеются… «Пусть, — кричат из-за саней, — поморочит нахально свою бабку козу!»
Димитрий вскипел, топнул ногой, заметался по шатру… «Значит, и впрямь беда?.. Олюм, как сказала татарка… татарка… Ах!..»
И он высунулся за шатер в ночь, во мрак:
— Гей, Хвалибог! Беги, сыщи мне ее! Где-нибудь она тут. Ко мне ее приведи!
Хвалибог долго слонялся по лагерю среди палаток и саней, потом бритая голова его проглянула в шатер, в щель меж тяжелых бахромчатых полотнищ.
— Пошаловали ратные, государь, — молвил он растерянно. — Пристрелили из мушкетов… Лежит теперь за последними санями… в окопе… мертвая…
Угли в жаровне почернели, погасли. Холод полз из степи по сыро-матёрой земле, подползал под шатер, тянулся по рысьей шкуре, на которой валялись чеботки из красного сафьяна, так и не убранные с утра Хвалибогом. Димитрий толкнул их носком сапога; звякнули на них турецкие монетки, отдались в ушах Димитрия бездольем и волчьей тоской.
— «Привез не волчиху — кралю живую», — молвил он еле слышно, вспомнив слова Хвалибога, и велел седлать лошадей.
В ту же ночь он с небольшой казачьей станицей отъехал от Добрынич к Путивлю.
IV. По рукам
В Путивль к Димитрию без всякого его зова, сам собою, стал сбегаться из соседних волостей голодный народ, ощетинившийся бердышами, рогатинами, косами, а то и просто дрекольем. И пока Димитрий там наверху, в Городке, пировал либо шептался о чем-то со своими казаками и поляками, у люда, набежавшего к городовым кирпичным стенам, уже объявился свой воевода-атаман. Высокий, широкоплечий молодчик, холоп Новоуспенского монастыря, по имени Бажен, по прозвищу Елка, он привел с собою целую рать монастырских работников, разместившихся со своими секирами и квасоварными котлами на лугу под Тайнинской башней. Посконная эта рать еще не видела государевых очей, но Баженка успел пробраться наверх и ударил Димитрию челом двумя живыми лебедями. Хвалибог принял из рук Бажена подарок, а щедрый царь отдарил молодого атамана золотою деньгой. Баженка положил деньгу за щеку и сбежал с крутой насыпи обратно вниз.