Михаил Глинка - Петровская набережная
«Как твои экзамены?» — спрашивает из окна по-французски бабушка.
«Да я их уже сдал».
«Ожурдюи сэ мэркрёди, — говорит бабушка. — Давай-ка по-французски».
«Забыл, — спохватывается Митя. — Же совсем ублие, гранд-мер. Но я уже сдал все экзамены».
Ручей почему-то начал теплеть.
«Как же ты их сдал?» — говорит бабушка, но Митя так занят запрудой, что даже не знает, говорит ли она это по-французски, как всегда у них по средам. Ручей становится все горячей.
«Ну, Митенька, — говорит бабушка, — я ведь все жду, что ты мне объяснишь…»
Проснулся Митя от ужаса. Простыня у него под боком была горячей и сырой. Кубрик спал под синей лампочкой.
— Эй, ты! — дергая Шурика за плечо, задыхаясь, зашептал Митя. — Эй, ты! Ты что?!
Шурик сопел, отталкивая Митину руку, и вдруг затих. Даже дышать перестал.
— Ну! — громко шептал Митя. — Чего ты?! А?! С ума сошел?
Шурик не шевелился.
— А еще задирался: «Храпишь, не храпишь»! Ты что наделал?!
Митя представил себе, как они будут застилать свою постель утром на виду у всех, и вскочил.
— Ты чего молчишь-то! — накинулся он на Шурика. — Ты что, сказать не мог, чтобы разбудить тебя! Часто бывает-то? Проснуться, что ли, не можешь? В детский сад тебе надо идти! В училище он пошел!
И замолчал. Ему показалось, что Шурик не дышит.
— Ну, чего ты? — испуганно спросил Митя. — Ты болен, может?
Шурик лежал с закрытыми глазами. И вдруг койка дернулась и беззвучно, мелко затряслась. Какая-то страшная дрожь била Шурика изнутри.
— Ну, чего ты молчишь? Чего трясешься?
Шурик открыл глаза. Под мертвым светом синей лампочки они были совершенно стеклянные.
— Не быть мне никем.
Наверное, еще у птицы с оторванными крыльями могли быть такие глаза. И Митя вдруг почувствовал, что куда-то пропало все только что им владевшее: отвращение к сырой постели, злость, презрение к Шурику, ожидание страшного завтрашнего утра, когда самое страшное — это то, что надо будет сразу дать понять всем кругом, что то, что произошло, — это не с ним, не с Митей… Все это вдруг ушло. Рядом с Митей был маленький, которого надо было спасти.
— Не мели глупости! — зашипел Митя. — Слышишь! Вставай-ка, вставай! Мы вот что сейчас сделаем…
Наверное, они возились с полчаса. Потом они легли, и Митя услышал через некоторое время, как Шурик всхлипнул и почти сразу же засопел. То, что Шурик сразу же заснул, снова почти обидело Митю, он уже хотел было кашлянуть или как бы нечаянно пихнуть Шурика — все ж таки кто напрудил-то? — но тут дверь кубрика открылась и тихо вошли двое: мичман, выдававший белье, и незнакомый еще Мите офицер. Походив по кубрику, они остановились под синей лампочкой.
— Свет, что ли, зажечь да посчитать? — тихо спросил мичман. — Белье не все разобрали. Может, кто уже сбег?
— Ну что вы, — ответил офицер. — Лишних бы не оказалось — вон, глядите, двое в одной койке.
Митя замер.
— Разбудить? — спросил мичман. — В угловом кубрике места остались.
И Мите вдруг невыносимо захотелось остаться здесь, защищая всхлипывающего во сне Шурика. Он замер. Только бы не увидели, что он не спит.
— Да пусть себе, — сказал офицер. — Завтра разберемся. Чего-чего, а вставать по ночам им еще предстоит…
Второй раз Митя проснулся на рассвете от холода. Шурик накрутил во сне на себя одеяло, и Митина спина оказалась голой.
Постель была сухой.
Митя взял Шурика за плечо.
— Эй, — прошептал он. — Эй, проснись!
И опять он долго будил Шурика.
— Да не, — сказал тот, наконец проснувшись. — Не мешай спать. Со мной, вообще-то, такого не бывает.
— Тогда отдай-ка пол-одеяла, — снова разозлившись, сказал Митя.
Их разделили уже на следующий день. Митя попал во второй по росту взвод, Шурик — в четвертый, последний. У каждого взвода было свое расписание занятий, свой офицер-воспитатель, свой класс. Тех, кто в другом взводе, можно было видеть на переменках, или в свалке около умывальников перед обедом, или днем, когда часа по полтора, роняя пот в клубящуюся пыль, они гоняли на пустыре кирзовые мячи, купленные на собранные сообща гривенные. Но ни Шурик против Мити, ни Митя против Шурика никогда не играли. Даже когда игра шла взвод на взвод.
И все шесть лет до выпуска, встречаясь иногда по нескольку раз в день, они не забывали каждый раз взглянуть друг другу в глаза. Бывало так, что взвод Мити шел на строевые занятия, когда с набережной возвращался четвертый, и, видя издали небольшую низенькую колонну четвертого взвода, Митя искал Шурика, и если его почему-то не было, Мите становилось неинтересно, скучно смотреть на приближающийся взвод и все лица — хотя вскоре как облупленного он знал уже каждого — казались ему одинаковыми и плоскими.
Митя и Шурик ни разу не говорили о дружбе, хотя вскоре наступило время, когда о дружбе заговорили все вокруг. Друзей находили, теряли, ими обзаводились снова.
К лагерю
Через два дня они поехали в лагерь.
Они пришли в училище в пиджачках, в курточках, в свитерах. Некоторые просто в рубашках. Разноцветные, по-разному причесанные. И мичман Лошаков — один из самых оригинальных людей, которых им дано было встретить в жизни, — глядя на них, напирая на «о», сказал: «Все на одно лицо — скорей бы переодели».
И их обстригли под ноль. И мичман сам их переодел.
«Во», — сказал он. И вздохнул с облегчением.
Были у них тут всякие: маменькины сынки, и сынки бабушек, и сыны полков, и дети адмиралов, и дети из детских домов, и дети просто как дети, — а через два дня у каждого стала непривычно зябкой обстриженная голова, вылезли уши — куда из деть? — и на какое-то время одной из главных задач определилась борьба с ремнями, крючками и пуговицами. Они привыкали к форме.
И вот рота выстроена на лесной дороге, что ведет от станции к лагерю. Их вещевые мешки — тоже одинаковые и различимые лишь по чернильным инициалам на клапанах — заброшены в машину. Сто мешков не набили даже половины кузова, и Папа Карло, командир роты, предлагает тем, кто не надеется на свои силы, забраться на мешки в кузов. Общий крик возмущения.
— Дойдем! — кричат они. — Мы что, маленькие?!
— Дойдем! — кричит Митя вместе со всеми.
В этом строю каждый перехвачен широким и жестким ремнем и белые бескозырки без ленточек кажутся на всех непомерно громадными, хотя и мнут стриженые виски до малинового следа. В этом строю у всех одинаковые права, в том числе и на то, чтобы считать себя взрослыми.
Но к изумлению роты, из рядов выходит Славка Бубнов, бывший юнга. Он пошире всех в плечах, у него в отличие от всех ленточка на бескозырке, и умудрился Славка подстричься не окончательно наголо, и форма на нем сидит иначе.
— Что такое, Бубнов? — не понимая, спрашивает Папа Карло.
— Да вот ботинки жмут, товарищ капитан-лейтенант. — И чему-то Славка усмехается.
Папа Карло прищуривается.
— Ну, что ж, — говорит он, — залезайте.
И грузовик уезжает.
Колонна пылит вдоль небольшого озерца.
— Это наше озеро? — спрашивают они у мичмана Лошакова.
— Это? Да тут гребному судну тесно. Не-е. Наше большое.
И все идут, дружно повернув головы к воде. Что ж это за «гребные суда», которым мало полкилометра?
Рота пылит по песчаному проселку, штанины синей робы в мохнатой пыли, черная форма офицеров становится серой, у Папы Карло на макушке мокнет белая фуражка.
Возвращается пустая машина. Это газогенераторная полуторка, ее топят березовыми чурками, чурки закидывают в две большие черные колонки, расположенные по бокам кабины. Могучий угарный запах хвостом плещется за полуторкой.
Но никто больше не хочет садиться в машину. Полуторка некоторое время медленно ползет позади колонны, потом Папа Карло машет рукой матросу за рулем, рота уступает дорогу, и еще минут десять строй движется, не видя ничего от пыли.
Километров шесть уже позади. То тут, то там в строю начинают хромать.
— Внимание! — вдруг кричит Папа Карло. — Рота… Стой! Нале-во! Двадцать шагов вперед шагом… марш!
В двадцати шагах от них — поляна, а еще в сорока — песок и берег еще одного озерца.
— Внимание! Сесть всем на траву!
Папа Карло расстегивает верхнюю пуговицу кителя и передвигает поудобнее пистолет.
— Снять ботинки! — командует он. — Снять носки! Поднять всем ноги кверху!
И идет вдоль сидящих на траве шеренг и смотрит на разутые ноги.
— Ничего… Дойдешь… Ничего… Ничего… Так…
Остановился Папа около самых маленьких, около четвертого взвода. Ботинки меньше тридцать шестого размера училище не получало, а в самом маленьком среди принятых — Юрочке Белкине — было росту метр и двенадцать сантиметров. Ноги у них были избиты ботинками в кровь.
— Останешься здесь, — сказал Папа Карло. — И ты. И ты. И вот ты. Через час за вами пришлем машину.