Гавриил Кунгуров - Артамошка Лузин
— Слушаю правым ухом.
— Обоими слушай! Двум великим государям пишешь, — оборвал его воевода.
— Обоими слушаю, — поправился писец.
Он начал выводить на толстой бумаге причудливые завитушки букв, но вдруг остановился:
— Отчего же, батюшка-воевода, двум великим государям?
— Не твоего ума дело, Алексашка!
Задумался воевода, отошел от писца, стал в оконце на небеса глядеть. В голове думы, как пчелы, роятся. Тяжкие времена. Иноземцы угрожают, гулящие людишки, озорной народ, своевольничают. Надобна крепкая царская рука. Был царь Федор; всех бунтарей, непокорных людишек хотел изловить, казнить, чтоб другие страшились, да руки у царя Федора оказались коротки умер. Управлять Россией стали два государя — братья Петр да Иван Алексеевичи, оба малолетки. Петру исполнилось десять лет, а Иван был старше, но нездоров, слаб умом. Российским государством правила их сестра Софья…
Воевода руку положил на горячий лоб: отогнал воспоминания — давно это было, лет десять тому назад. Теперь великий государь на Руси один — Петр Алексеевич, но брата его Ивана в грамоте надобно именовать — жив; хотя и безумен, а царский сын…
Воевода сурово свел брови, подошел к столу:
— Ну, начнем с божьей помощью, Алексашка…
Воевода диктовал:
— «Государям царям и великим князьям Иоанну Алексеевичу и Петру Алексеевичу, всея великия и малыя и белыя России самодержцам холоп ваш Ивашка Гагарин челом бьет. В нынешнем, великие государи, в 1693 году построил я, холоп ваш, в Иркутске новый деревянный город со всяким городовым строением и башнями и с воротами, с верхним, и серединным, и подошвенным боями. А того рубленого города посылаю чертежи и счет, во что то городовое строение стало и что там за работа сделана. Старый город пришел в ветхость и негодность.
А новые места самые лучшие для пашен, и скотный выпуск, и сенные покосы, и рыбные ловли — все близко. Ныне, великие государи, близ нового города кочуют с большим и малым скотом бурятские князья и стоят их зимние и летние юрты. Те бурятские князья имеют много храбрых воинов и городу угрожают приступом — велите послать в Иркутский городок свинцу да пороху, пушки да пушкарей».
Писец вытащил песочницу и густо посыпал песком по написанному. Письменный голова взял исписанный лист, свернул его в ровную трубку и перевязал шелковой тесемкой. На кончик тесемки налепил толсто сургуч и оттиснул на сургуче печать.
Гонец повез грамоту в далекую Москву.
Тайны человеческие
На окраине городка, в конце Работных рядов, стояла серенькая избенка Филимона Лузина, плотника и кузнеца, храброго мужика, мастера кулачного боя. Притулилась изба сбоку крутого яра, будто ласточкино гнездо под карнизом.
— Упадет, Филимон, изба-то! Упадет! — шутили соседи.
— Небось, не упадет! — отвечал Филимон.
На прошлой неделе был кулачный бой на площади. Бились казаки городские и казаки воеводского двора с пашенными мужиками да работными людьми. Сходились стенка на стенку, бились от восхода солнца до его заката. В том бою воеводский казак Никита Злобин выбил Филимону три зуба. Стал говорить Филимон с присвистом, будто ветер-сквозняк у него меж зубов гуляет. И прозвали с тех пор Филимона воеводские казаки свистуном. Затаил Филимон злобу. Вспомнились тяжкие старые обиды на воеводу. Дал себе Филимон зарок сжечь воеводский двор вместе с воеводой и его людишками.
Маланья, жена Филимона, худая, рослая женщина с усталым, бледным лицом и добрыми серыми глазами, ходила по избе, топая разбухшими сапогами; прогнившие половицы жалобно скрипели. Маланья возилась около большой чуть не в пол-избы — русской печи, громыхала горшками, то и дело посматривая в угол, где в лохмотьях спала маленькая Палашка.
Филимон валялся на печи и не выходил даже во двор: стыдно на глаза людям показаться.
Пришел брат Филимона — Никанор.
Маланья окликнула мужа.
— Филимон, брат к тебе наведался.
Филимон спустился с печи.
— Что, скулу своротили? — спросил Никанор.
— Отойду, мне не впервой.
— То-то!
Тщедушный, седенький, с кудластой бородой, Никанор не был похож на брата — широкоплечего, плотного и жилистого мужика. Глазки у Никанора маленькие, шустрые да хитрые, как у зверюшки. Из-под густых бровей они выглядывали насмешливо и добродушно. Наоборот, узкие, раскосые глаза Филимона смотрели в упор, пронизывая насквозь человека. И не зря говорили про Филимона: «Глазищи у него — огонь, так и обжигают, человеку нутро выворачивают».
Филимон закашлял.
— Ого, да у тебя и нутро-то не в порядках! Пей, брат, траву трилистник — трава та болезни гонит.
— Пью, — сурово ответил Филимон. — Как не пить!
Никанор подсел к брату, приник к уху:
— Расея наша матушка в слезах и крови тонет. В леса народ бежит, в леса…
— Отчего так?
— Слух прошел, что великий наш государь вскипел гневом на народ и повелел рубить и правого и виноватого. Обагрилась вся Русь-матушка горячей людской кровью и задымилась в чаду пожарищ. А бояре, да царские наушники, да палачи от радостей места не найдут — говорят: «В страхе, мол, государь-батюшка народ свой держит, и то правильно делает: народу, мол, надо устрашение превеликое, а то людишки и друг друга побьют».
— А народ что?
— По слухам, народишко люто обиделся. Схватили озорные людишки топорики, колья да дреколья, а кто саблю остру, а кто и пищаль огневую, и пошли на государя, на бояр да на палачей государевых… А смиренные в темных лесах спрятались, живут в тихости…
— Замолчи, Никанор! — озлилась Маланья. — Вырвут язык твой окаянный, вырвут!
— Умолкаю, — опустил голову Никанор.
Маланья вышла.
Братья подошли к оконцу. Филимон вздохнул:
— Смотри, Никанор, каковы дали небесные и лесные — светлы да заманчивы. Есть ли им конец? Сосет и гложет сердце: что за теми синими далями, какие земли, какие царства? Может, счастье-то, брат, там? А? — Он показал рукой на восток, где сизая дымка тихо плыла над далекой тайгой.
Никанор печально покачал головой:
— Непоседлив ты, брат, все бы искал да искал незнаемое, все бы шел и шел куда-то… Кто же тебя гонит? Живи в тихости…
— Кто гонит? Глупые твои речи! Может, в темной тайге, за теми грозными горами, — и злато, и серебро, и каменья-самоцветы! Греби лопатой…
— Мудры слова предков: злато ходит горбато. Печалиться надо о землях, что хлебушко родят, о пашнях-кормилицах. Народишко-то пухнет от голода, а ты о злате… Смирно надо сидеть, в лесах укрыться и жить на мирной земле, не бегать, не рыскать. Зверь — и тот свое логово имеет…
Филимон рассмеялся:
— Похвально ли, Никанор, человеку в своем логове сидеть, света белого не видеть! Птица — и та счастливее: в небесах парит, пути дальние перед ней открыты…
— Земля — наша мать, человек без нее — дитя глупое… Живи, брат, в тихости…
Опустил голову Филимон, задумался, потом гордо выпрямился, глаза его засверкали:
— В тихости, говоришь, жить, в лесах хорониться зайцами? Неладно это, не по моему нраву. Рвется сердце на волю-волюшку!
— Уйми сердце, брат, не терзай… — Никанор опять наклонился к уху Филимона: — Могу поведать тебе тайну. Но смотри, браток, смотри: говорю только тебе, иных страшенно боюсь.
— Говори, брата родного не страшись!
— Мне один писец-пропойца тайны человеческие рассказывал. Велики те тайны, и не нашему уму-разуму те тайны понять.
— Говори!
— Читал тот писец-пропойца черную книгу, а писал ту черную книгу беглый человек ума превеликого и писал тайно, крадучись. Земля-то наша матушка, по той черной книге, на китах не стоит…
— Не стоит?..
— Не стоит, а кругла-де она, велика и находится в вечном кружении, плавая в небесах, как рыба преогромная в море-океане плавает и не тонет…
— Диковинно мне это, брат, но опять же умом своим я разумею так: от этого земного кружения, видимо, и на земле все скружилось и перепуталось. И одним богатство валится, как из преогромной бочки, другие же в трудах маются и, животы поджав, лохмотьями землю метут…
— По той черной книге, Земли кружение вечно, и удержать его не можно.
— А бог?
— По той черной книге, о боге слов нет, и место ему не найдено.
— Да ты в уме?
Оба задумались.
— Смотри, Никанор, — свирепо сдвинул брови Филимон, — царя сквернишь — то можно, бояр-мучителей да воевод с палачами ругаешь — то можно, то мне по душе, а вот бога не тронь!
Никанор хорошо знал нрав своего брата, испугался:
— Бога… не шевелю, да и как его пошевелишь, ведь он бог! От злых людей надобно хорониться, а богу воздавать должное, жить смиренно, праведно…
Братья покосились на маленькую иконку, что висела в углу, засиженном сплошь мухами, и размашисто перекрестились.