Людмила Сабинина - Тихий звон зарниц
Путь был долгий, она потеряла счет дням. Обессилев, где-нибудь засыпала на три-четыре часа. В эвакопунктах кормили, вместе со всеми она выстаивала длинные очереди за горячей похлебкой, за хлебом. Два раза удалось помыться в санпропускниках.
Уже падал мокрый ноябрьский снег, когда очередную партию беженцев погрузили в вагоны. Катя лежала на полке под самым потолком и ехала, сама не зная куда. Впрочем, ей было все равно… Вагон потряхивало, лампочка под потолком то ярко разгоралась, то медленно тускнела почти до полной черноты. Кругом — чужие, под головой мешок с пожитками — все, что осталось от родного дома. Что-то твердое давило затылок, а когда она поворачивала голову, это твердое вонзалось в щеку. «Туфли, каблук. Выбросить их, что ли? На что теперь туфли с высокими каблуками…»
А как она упрашивала мать купить ей эти самые туфли!
«Что ты, доченька, рано. Тебе ведь пятнадцать всего…» — «Ну-у, мам! А почему Надька на каблуках, и у Веры такие туфли есть, у всех подружек — на высоком. Я только по праздникам носить буду. Обещаю! Купи, мам. Ну, пожалуйста!..» И туфли купили. Как раз к школьному празднику, по случаю окончания семилетки. Как запомнился этот день! Они с Верой часа два провозились в школе: стол накрывали. Расставляли чайные чашки, раскладывали по тарелкам пирожные, ложек не хватало, бегали к подруге за ложками. Потом помчались домой наряжаться. У Веры было красное платье в белый горошек, у Кати — белое, маркизетовое с цветочками. Весной маму премировали отрезом на платье как лучшую сельскую учительницу, а она подумала, да и отдала этот отрез Кате. Решила, что ей самой такой веселенький материальчик не к лицу, зато Кате, к празднику-то, в самый раз… И вот они с подругой выходят на улицу. На каблуках непривычно, ноги ощущаются слишком длинными и колени вроде не сгибаются. Да еще ветер поднялся, Катин легкий подол развевается, парашют да и только. Подруги держатся за руки, им весело и смешно. Около школы уже толпятся оба седьмых, «А» и «Б», и кто-то из старшеклассников. Жени Глебова, кажется, еще нет. Ой, как раз навстречу идет. Вот не хватало…
— Ого! Какие туалеты! Я убит!
Высокий смуглый Женька ударяет себя в грудь и притворно начинает падать. Однако вовремя спохватывается, хохочет во весь свой белозубый рот и отходит к мальчишкам. Те, в пиджаках, в рубашках с воротничками навыпуск, громко спорят о чем-то в стороне. Подруга подталкивает Катю локтем:
— Видала? Опять.
— Да, тише ты, — сердито шепчет Катя. — Выдумала тоже.
Подружка считает, что Женя Глебов влюбился в Катю. На самом-то деле все как раз наоборот. Катя хорошо знает, что влюблена-то она сама. Еще с пятого класса. Только это у нее совсем не так, как у других девчонок. Считается, что если кто в кого влюблен, это сразу узнаешь. Вон Вера целый месяц влюблена была в голкипера школьной команды Коляну Терехина, так она заигрывала с ним, хихикала по всякому поводу, забрасывала записочками и как-то раз даже в кино пригласила. Правда, Коляна не пошел: ребят застеснялся. Всякому ясно, если вместе в кино или еще куда, значит — любовь. Смелая все-таки Верка. Катя ни за что не смогла бы так. Да какое там кино! Она и на глаза-то попадаться Глебову боялась. Специально в школу приходила пораньше, чтобы засесть поскорее за парту и не встречаться в коридоре с ним. А домой убегала по черной лестнице, эта лестница всегда была пустая. И вот однажды случилось: она спускается, а Глебов — навстречу. Стоит, руками за перила уцепился, не пройдешь ни справа, ни слева. Молчит и улыбается. Он умел так улыбаться — одними глазами. В панике Катя сунулась в одну сторону, в другую, не пускает. Едва пробилась. Домой примчалась, будто гонится кто… Ей всегда казалось, что Женя Глебов видит ее насквозь, все понимает, потому и боялась. Другим девчонкам тоже нравился Глебов, только они с ним — запросто. Заигрывали, толкались, танцевали, а потом с подружками сплетничали. Весело им было, а вот Кате совсем не весело, а грустно и тревожно, и под ложечкой будто бы ноет и ноет что. Или вдруг ни с того ни с сего петь захочется (это когда одна), или раскинуть руки и кружиться по комнате. А то вдруг пригорюнится и ни с кем — ни слова. Она и всегда-то была молчаливая. Тетя Дуня, Верина мать, норой беспокоилась:
— Ты или по матери скучаешь, Катюш? Не тужи, мать не за морями, двадцать верст всего-то навсего…
В двадцати километрах от районного городка — село Тополевка, где учительствовала Катина мать, родное Катино село. Но они с матерью решили, что учиться Кате лучше в районном центре, там, по крайней мере, десятилетка. Вот и поступила туда в пятый класс. Лето проводила с матерью, а на зиму переезжала в Городище к тете Дуне, маминой знакомой. В первые дни Городище показалось шумным и многолюдным, и в школе слишком уж много ребят. Да все такие горластые, в перемену носятся друг за другом, только и смотри, как бы с ног не сбили. Катя и Вера все больше у стенки жались.
Зимой торжественно отмечали Пушкинские дни, вот с них-то все и началось. Что-то ей скучно было в тот вечер, разболелась голова. А в школе толкучка, духота. Хотела уж домой уйти, как вдруг мимо пробежал Женя Глебов. Волосы мокрые, лицо тоже мокрое, отряхивается, как пес, смеется. А за ним из артистической — Гуля Воробьева с банкой воды. Тоже хохочет, окатить грозится. Наверное, натворил что-то Женька там, в артистической. Он всегда такой. Где Глебов, там смех и беготня… Промчался мимо Кати, на нее глянула пара сияющих темных глаз, окропило каплями холодной воды. После уже, когда вместе с другими слушала самодеятельный школьный концерт, вдруг почувствовала, что болит рука. Поглядела: на кисти всего-навсего капля воды. А почему-то болит. Вытащила из кармашка носовой платок, вытерла руку. Все равно болит. И потом, когда на сцену вышел Глебов и стал читать стихи, то место на руке все еще сладко ныло.
Я твой — я променял порочный двор царицей,Роскошные пиры, забавы, заблужденьяНа мирный шум дубрав, на тишину полей,На праздность вольную, подругу размышленья.
Она слушала Женькин веселый, глуховатый, такой особенный голос, смотрела, как легкая фигура его покачивается в такт стихам, и, сама не замечая, тихо поглаживала кисть.
— Ты чего? — шепнула Верка.
— Ничего. Болит.
— А-а. Навернулась, что ли?
Она не ответила.
Я твой, люблю сей темный садС его прохладой и цветами…
Шли месяцы, прошел год, лотом другой, но ничего не забывалось. По-прежнему приходилось прятаться от Глебова. Он, Женька-то, воображала порядочный, еще вообразит чего. Рука, стоило вспомнить Глебова, сразу же начинала ныть. А вспоминала его Катя каждый день, и не то чтобы вспоминала, просто не забывала ни на миг… Вот и семилетка окончена, и в восьмой уж она перешла, а все оставалось, как было. Хорошо еще, что Глебов не в ее классе учится, а в девятом, а то бы и вообще конец: никуда не спрячешься, целый день сиди, как в мышеловке. Постепенно она смирилась, поняла: над ней свершилось некое могучее колдовство. Будто нагая стоишь под беспощадным слепящим взором. Закрой лицо руками и плачь, все равно никуда не денешься…
Ехали день, ночь, еще день. Внизу суетились, охали: заболел ребенок. На станциях бегали за кипятком, выменивали вещи на хлеб, ругались из-за места… Одна Катя молча лежала на своей полке. Как-то ее ощупала костлявая старушечья рука:
— Деваха-то, глядите, и не шевелится. Не слезала ни разу. Жива ли уж?
Катя с трудом разомкнула ссохшиеся губы:
— Ничего, я сплю…
Иногда вытаскивала из мешка заплесневелый черный сухарь, отгрызала кусочки. Острые крошки царапали горло. Она думала о матери. Получилось так, что их обеих поезда уносят в разные стороны, и расстояние между ними растет и растет… А может, матери и в живых-то нет. Стоит ли жить и ей? Пожалуй, не стоит.
Поезд, видно, доехал до самого конца, потому что пассажиров повыгнали из вагонов и пересадили на большую баржу.
Каюты были уже заняты кем-то; говорили, что в них везут картины и разные ценности… И беженцы разместились на палубе прямо на полу. Река уже покрывалась прозрачным тонким ледком, резкий ветер теребил одежки беженцев, срывал платки и ветхие байковые одеяла. Многие начали свой путь еще в летние дни, потому и одеты были кое-как. По ночам мало кто спал, мешали стужа и кашель. У кого-то была с собой спиртовка, и для больных грели воду. Но зачерпнуть было трудно: не дотянешься до речной воды, к тому же — где взять чистую? Баржа плыла окруженная нечистотами.
Катя нашла себе место у самого борта. От стужи она все глубже уходила в себя, там, в глубине, было еще теплое зернышко. Если думать, вспоминать, то перестаешь чувствовать холодные руки и ноги, боль в правом боку, кашель и ломоту в костях. Надо только думать, все время думать и вспоминать…