Ирина Лукьянова - Стеклянный шарик
Однажды они догуляли так до его дома, и он позвал к себе, а потом ругнул себя, предполагая новое паническое бегство, и она таки отдернулась, в глазах заметалась паника. К тому же возле дома раскопали канаву, и надо было прыгать через мокрую московскую глину. Он уже перемахнул через канаву, она еще колебалась.
Егор протянул руку:
— Ты мне доверяешь?
Она пригасила панику в глазах. Оперлась на его руку и прыгнула к нему.
— Ты похож на Аладдина в мультике: «Do you trust me?» — она повторила движение рукой.
— Йес ай ду, — с готовностью откликнулся он.
Утром он стоял в халате на кухне и, включая чайник, думал, почему она не убежала и не цеплялась за сто одежек, все без застежек. Если бы он спросил ее, она бы все равно не сказала, что некоторые женщины переходят рубеж не тогда, когда с них падает последняя деталь туалета, а тогда, когда отвечают «да» на вопрос и опираются на протянутую руку.
Но чайник вскипел, он стал заваривать чай, а девятью этажами ниже экскаватор откусывал пласты глины, троллейбусы посвистывали рогами по проводам, а на цветущем каштане сидела кошка и омерзительно орала.
И это было чистое счастье, а кошку он потом снял.
Дай сдачи
— Мам.
— Ну.
— Я больше не пойду в школу.
— Что случилось?
— Ничего, просто не пойду.
— Для «не пойду» должны быть причины.
— Мне надоело.
Чтобы он сказал, в чем дело, его, наверное, надо пытать. Надо вытягивать из него каждое слово клещами. Или задействовать навыки активного слушанья, ёпрст, надо следить за каждым своим словом и сочувственно глядеть, и тогда, может быть, когда я окончательно потеряю терпение и соберусь заорать «долго ты мне еще голову морочить будешь, выкладывай уже, что там у тебя стряслось» — он, запинаясь на каждом слове, расскажет, наконец, что Женька Гладких его уже достал, а Татьяна Владимировна тоже достала. Что Гладких дразнит его и бьет каждый день, а Татьяна Владимировна говорит «бестолочи» и «придурки лагерные», обещает, что они всем классом станут бомжами и дворниками, что никогда не сдадут ЕГЭ и ГИА, что не поступят даже в заборостроительный колледж и вообще ничтожества.
Собрание. «Ну что вам сказать? Ну плохо. Как всегда. Ничего не знает. Ничего не делает».
«Ребенок, давай я тебя заберу на экстернат?» — «Не хочу, у меня в классе друзья». — «Ты в школу общаться, что ли, ходишь?» — «А что там еще делать?»
«Елена Ивановна, ваш Женя все время к моему Илье пристает». — «А я что с ним сделаю? Отец его порет каждую неделю, а он хоть бы хны».
«Татьяна Владимировна, ну может, не стоит каждый урок им говорить, что они никуда не поступят?» — «Анастасия Викторовна, но вы же видите, какой контингент в этом классе».
«Женя, что тебе от Ильи нужно?» — «А пусть он мне за базар ответит». — «Как ответит?» — «Ну пусть он мне за базар ответит». Глаза туманные, полупьяные, на устах улыбка, и качается с ноги на ногу, туда-сюда, туда-сюда.
У меня уже нет гнева — всех убить, одной остаться, всех порвать, как Тузик грелку. Нет гнева, нет ярости, нет сил, только тоска.
Я выросла и выгородила себе пространство жизни, где Татьяна Владимировна мне встречается только на собрании, а мама Гладких только в маршрутке. А Бирюкова, Иванова и Иванцова вообще не встречаются.
Но теперь оно аукнулось детьми. Это называется социализация. Принадлежность к человечеству дается через тоску, унижение и круглое сиротство, давайте обзовем это экзистенциальным одиночеством, чтобы не было так гадко.
И мой же голос говорит: «а ты не реагируй» и «а ты дай сдачи», — у нас с мамой голоса похожи, и я узнаю в себе маму. Но теперь это мой ребенок проходит через опыт унижения и сиротства, сама проходила, да, но себя не так жалко.
Я во втором классе научилась предельному отчаянию — когда не страшно умереть, потому что унижение хуже. Когда одноклассники читают в твоих озверевших октябрятских глазах готовность растерзать их голыми руками и сожрать молочными зубами. Когда ты оставляешь все позади и выходишь хладнокровно убивать и умирать без сожаления. И пусть радуется школа номер шестьдесят три с политехническим уклоном, что Господь не дал тебе ни сил, ни большой базуки, ни даже мало-мальского травматического пистолета, потому что ты разнесла бы эту халабуду вдребезги и пополам, и полетели бы клочки по соседним галактикам. Потому что одна отчаявшаяся второклассница вмещает в себе достаточно ненависти, чтобы расфигачить солнечную систему: кто не спрятался — я не виновата. Спросите меня, откуда берется Коламбайн скул и почему я против свободной продажи оружия.
А ты не торопись его бить, говорю я, он ведет себя абсолютно неправильно, согласна, но он по-другому не умеет, а мы с тобой будем учиться по-другому.
Нет, я могу научить ребенка тому, чему научилась сама.
Ничем не дорожить, ненавидеть страстно, бить безжалостно и быть готовым к смерти, потому что когда тебе нечего терять, ты неуязвим.
Но это не мамина работа.
Мамина — наоборот.
Доброе утро
Мокрое лицо, мокрая подушка, ком в горле, доброе утро.
Они позвонили в дверь неожиданно, когда я перечитывала «Гранатовый браслет».
— Ну чо, Николаева, — сказала Палей. — Дождалась?
С ней была незнакомая девица — я знала, что ее вроде бы зовут Алена, она в соседней школе — она в их компании — но больше ничего не знала.
— Ты достала, поняла? — сказала Палей. — Заколебала.
— Заколебала быть самой умной, — разъяснила девица.
— Заколебала на Астапова планы строить, — добавила Палей и подняла с пола мои как бы выпускные туфли, каблук пять с половиной сантиметров, металлическая набойка.
— Он не твой, ясно? — девица подняла с пола вторую туфлю.
— Мы тя щас будем убивать. Держи ее, Ален, — деловито предложила Палей.
Алена схватила меня за руки, а Палей ударила каблуком по голове. Раз, раз, и еще раз.
Мама защищала докторскую. Папа был на работе, а потом к маме на банкет.
И я дралась с ними, дралась, а потом задушила Палей, а эта Алена убежала в панике.
И я вся в слезах вызывала милицию, звонила папе на работу и не знала, как сказать маме, что в единственный день ее торжества я убила человека.
Я даже не сразу поняла, что никого не убивала, когда проснулась на мокрой подушке, ничего толком не видя за мутью слез.
Я кое-как узнала шторы, стул и книжный шкаф, и все они сказали: ты здесь, а не там, и прошло уже двадцать семь лет. Здравствуйте, мне сорок два года, и я по ночам душу одноклассницу. Анонимные мстители, программа «12 шагов к свободе от Гали Палей».
Это, видно, запах школы навеял — хлорка, моча, казенные котлеты, юношеский пот. Я как эту смесь почую, во мне просыпается и начинает бить неиссякаемый источник ненависти — тяжелой, черной и липкой, как нефть.
Ненависть тоже энергоноситель. Она придает сил. Во сне я душу одноклассницу и взрываю школу. Эту энергию ни на что не направишь, кроме разрушения, но я не хочу ничего разрушать. Она застит глаза, когда я пытаюсь говорить с Женей Гладких. Мне кажется, когда я с ним говорю, что я произношу воспитательные речи, обращенные к Палей, Бирюковой, Заварзину и Симонову, а они смотрят на меня со снисходительным презрением.
Они хотели уничтожить меня — в ничтожество превратить, в ничто. Им это удалось. Они вырастили во мне черную липкую ненависть, которая спит до поры, но выплескивается наружу, когда я слышу «Школьные годы чудесные» и дребезжащий звонок. Ненависть жрет меня изнутри.
Гале Палей сейчас сорок три; говорят, она уже бабушка; говорят, у нее свой бизнес. Она живет своей жизнью и не подозревает, что где-то здесь есть я, и что двадцать семь лет подряд я ненавижу ее.
И не ее даже, а Галю-восьмиклассницу, глупую и злую. И Настю Никитько, которой давно нет. Никитько, которая хотела всем нравиться любой ценой. И тринадцатилетнюю Вяльцеву. И алкоголика Чебургену, который, говорят, умер от инсульта в прошлом году. Моя ненависть уже ничего с ними не сделает. Она обернется против меня и сожрет меня.
Я не хочу им зла. Я ем тирамису с Вяльцевой, я не желаю Чебургене адских мук, мне не хотелось бы видеть сорокатрехлетнюю Палей плачущей и ничтожной. Я хотела бы видеть ее счастливой бабушкой своих ранних внуков. Я хотела бы думать, что Насте Никитько хорошо там, где она сейчас.
Я устала от ненависти, я вся перемазалась в ней и хочу отмыться.
Не стану даже рвать фотографию класса и пускать клочки по ветру — летите, голуби, летите.
Не буду рвать, не буду произносить торжественных слов прощения на прощание: все идут своей дорогой, и хорошо. Прощай, Мося, растворившийся в девяностых годах, и Заварзин, убитый на бандитской стрелке, и Симонов из автосервиса, и рецидивист Чернов, и немецкий инженер Астапов, и завмаг Бирюкова, и старая-престарая Елена Федоровна с трясущейся головой. Прощай, Левченко, отец тройняшек, прощай, Иван, разведенный в третий раз, прощай, Вадим, надеюсь, в Силиконовой долине ты себя вполне нашел.