Ирина Лукьянова - Стеклянный шарик
— Я не дам свой адрес, — сказала Ася. — Он догадается.
— Да ну, — сказала Лизка Лаптева. — Он что, в журнал полезет?
— Ну тогда давай твой оставим. А подписать?
— NN, — уверенно сказала Лизка.
— Почему?
— Настя Николаева.
— Меня никто Настей не зовет.
— Ну и фиг.
Письмо на перемене сунули Астапову в алгебру. Астапов прочитал, но оглядываться не стал. Линейки, карандаши, ручки и таблицы Брадиса он собирал со всего класса, потому что своих никогда не носил.
— Как ты думаешь, он понял, кто? — шепотом спросила Ася.
— Не-а. Придет и поймет.
Он пришел. Но не послезавтра на запасное крыльцо, а завтра — домой к Лизке, по указанному адресу. Дверь открыл Лизкин отец, но в прихожей валялась ее приметная узорчатая сумка.
— Вот это — передайте, пожалуйста, — выдавил Астапов, пихая отцу Лаптеву пакет, набитый карандашами, транспортирами и таблицами Брадиса — все, что нашел дома.
— Пап, там кто? — закричал из комнаты Лизкин голос, но Астапов уже скатился по ступенькам.
Назавтра Лизка нашла у себя в учебнике алгебры письмо. Письмо было личное, предназначалось Лизке до такой степени, что Асе она его даже не показала. Встречаться на запасном крыльце пошла Лаптева, а Николаева сидела дома на окне, смотрела на круги от дождя на луже и мечтала сдохнуть, потому что ничего у нее не получается.
А через год, в десятом классе, Лизка публично надавала Астапову по роже, а он в ответ влепил ей пощечину. Лизка плакала в туалете на третьем этаже, а Ася ее утешала и приговаривала, что он козел, что она ему пойдет и набьет рожу, и сама с ней плакала, и гоняла пятиклашек, которые ломились в дверь. А Астапов снился, и снился, и снился, и перестал сниться только на первом курсе, когда уже стал неинтересен даже как воспоминание.
Дама-невидимка
Эта девушка всегда приходила в столовую одна, садилась у окна, если было место, и ела салат, запивая соком. Домашняя столовая ютилась в подвальчике офисного здания, вывесок на себе не имела, а ходили в нее только работники нескольких соседствующих офисов, знавшие о ее существовании. Устная молва, однако, летела быстро, поэтому шесть столиков никогда не пустовали, и вскоре Егор уже знал всех завсегдатаев в лицо, а то и по вкусам.
Невысокая девушка, которую он про себя прозвал котом в мешке, одевалась как лесной разбойник времен Робин Гуда: в мешковатые штаны, мешковатые свитера, рубахи с капюшонами или куртки, капюшоны обычно надвигала низко на глаза. Ходила бесшумно, в робингудских коротких сапожках. На руках перчатки, шея замотана шарфом или платком, и даже в теплую погоду можно было увидеть разве что нос, потому что глаза прятались под капюшон, а рот и подбородок в шейный платок. Нос был как нос — не тупой и не острый, не большой и не маленький. Иногда из капюшона появлялась небольшая голова с короткой темно-русой косичкой, приколотой к затылку, но глаз не было видно, потому что они скрывались за зеркальными темными очками.
Голос ее он слышал только тогда, когда она говорила тете Марине, хозяйке и неизменному повару заведения, суп она берет или салат. Голос был не тихий, не громкий, не толстый и не тонкий. Она вся была никакая, неопределенная, неопределимая: и волосы никакого цвета, и одежда сизых и серых полутонов, так что второе прозвище выплыло само собой: «дама-невидимка».
Несколько раз Егор оказывался с ней за одним столом и успел разглядеть ее без очков и шарфа: серые глаза, высокий лоб и небольшой рот, куда она быстро складывала кусочки брокколи. Без косметики и украшений, но с цветными бусинками на отдельно заплетенной тонкой косичке — хиппушка, что ли. Она все время что-то читала, но названия книг он не увидел. Возраста не понял — не то 16, не то 30, не скажешь сразу.
Один раз дама-невидимка, откладывая в сторону книгу, неловко задела плошку с недоеденным борщом и вылила его на стол. Мутный розовый ручеек лужа быстро покатил к Егору, грозя вылиться на брюки. Он быстро выхватил салфетки из салфетницы и бросил их на пути ручья.
— Извините, — еле слышно сказала дама-невидимка и вскинула на него глаза так ненадолго, что он еле успел поймать ее тревожный взгляд и улыбнуться в ответ.
С тех пор он всегда улыбался ей, и она, наконец, стала неловко улыбаться ему.
Потом столовую тети Марины закрыли. Обедать пришлось в окрестных кафе и ресторанчиках, это было дороже и хуже. Однажды в час пик офисных обедов, когда мест за столиками почти не оставалось, дама-невидимка сама подсела к нему с еле слышным «здесь свободно?». Она узнала его, тревожно улыбнулась, покраснела и уткнулась в меню.
— Меня зовут Егор, — сказал он.
— А меня Анастасия, — сказала она, не глядя.
Слова и взгляды из нее приходилось тащить клещами. На этот раз она была без шарфа и капюшона — май, +18, но все равно прятала руки в рукава куртки и поднимала воротник, будто вечно мерзла или пряталась. Она больше не краснела, выглядела хорошо, следов каких-нибудь тайных слез и пережитого горя на ней не отмечалось, а читала она всегда что-нибудь на английском — то Честертона, то Стивена Кинга, то и вовсе Гарри Поттера. Косичка с бусинами исчезла, дама-невидимка вообще распустила волосы, и оказалось, что в сырую погоду они вьются кольцами.
Сырая погода, собственно, и сдвинула с места их традиционный обмен взглядами и улыбками — даже если они обедали за одним столиком, то ограничивались короткими «можно соль?» и «да, пожалуйста». Погода сырела-сырела, потом начала подмокать, а затем уже мокнуть вовсю, а у Анастасии не было зонтика, а Егор проводил ее до офиса, а потом еще проводил, и еще проводил, но они не договорили, и отправились договаривать на бульвар, и с тех пор гуляли по бульвару, и она уже не отмалчивалась, а рассказывала — долго, взахлеб, не остановить, но ему нравилось слушать, потому что ее голова была битком набита экзотическими знаниями, которые выскакивали из нее по поводу и без повода. Когда он звонил ей, спрашивал уже: это радио «Эрудит»? Она подхватила игру и однажды представилась, взяв трубку: «Радио „Эрудит“, дирекция образовательных программ слушает», — позвонила ее начальница.
К концу мая, в разгар черемуховых холодов, он совершил попытку ее приобнять и был сильно удивлен тем, что обнимает толстый свитер, под которым были еще какие-то слои одежды.
— Почему ты всегда прячешься в одежду?
— Мне так нравится. Как в домике.
— Даже непонятно, худая ты или толстая.
— Я — толстая, — убежденно провозгласила она, а дальше стала рассказывать что-то про «капюшон шизофреника» при кататонической форме шизофрении.
— Мне иногда кажется, что если размотать все эти шарфы и снять с тебя эти куртки, под ними ничего не окажется, как в «Человеке-невидимке». Снимешь латексную маску — а там пусто.
— Счас сниму, — она хихикнула и потянула себя за нос.
— Дай я, — он со смехом протянул руку к ее носу, но она резко отшатнулась и процедила ледяным тоном, — Я не люблю, когда меня трогают за лицо.
— Извини.
— Ничего.
— Мне иногда кажется, что если бы у нас было принято ходить в парандже, ты бы ее первая нацепила.
— Если бы не боялась, что побьют, — точно нацепила бы.
— Она бы тебе не пошла. И потом, когда рядом с тобой человек с закрытым лицом, кажется, что от него исходит угроза.
— Может, он просто тебя боится.
— Ты меня боишься?
— Тебя — не очень, — она подняла серые глаза и внимательно уставилась на его лицо, словно пытаясь прочитать на нем ответ, надо бояться или не надо.
Он не выдержал и поцеловал ее. Она стояла, как каменная. Потом спросила не своим голосом:
— Зачем ты это сделал?
— Ну… потому что ты мне нравишься.
— Ты всегда целуешься с незнакомыми девушками?
— Ну… иногда да… — он улыбнулся. — А мы что, незнакомы?
— Ну, я тебя даже еще к себе домой не впустила… — она вытаращила глаза.
— А ты целуешься только с теми, кто был у тебя дома?
Она задумалась:
— Да. Нет. Никогда об этом не думала.
— Когда я могу к тебе зайти домой?
— А тебе зачем?
— Чтобы с тобой целоваться.
— Не, извини, я так не могу, — она юркнула в подвернувшееся рядом метро и была такова.
Они долго еще ходили по улицам, и она что-то рассказывала, рассказывала, и он тоже начал рассказывать в ответ, и они еще долго перебивали друг друга: «нет, а у нас не так», «нет, а мы говорили по-другому», или «да, да, точно, как ты все это помнишь?». И он уже половину себя ей рассказал, и она половину, и все обнаруживались какие-то новые и новые слои, чего он не знал, — то два класса музыкальной школы, то председательство в комитете комсомола, то какие-то акции солидарности с Леонардом Пелтиером, помнить бы еще, кто он такой.
Однажды они догуляли так до его дома, и он позвал к себе, а потом ругнул себя, предполагая новое паническое бегство, и она таки отдернулась, в глазах заметалась паника. К тому же возле дома раскопали канаву, и надо было прыгать через мокрую московскую глину. Он уже перемахнул через канаву, она еще колебалась.