Лев Кассиль - Ранний восход
«Ишь ты какой!.. И упорство и самолюбие…» — подумал про себя Сергей Николаевич. И новичок ему очень понравился.
А через два месяца он уже говорил Коле:
— Знаешь, дружочек мой, я думаю, тебя надо перевести в группу старших. Рисуешь ты сейчас уже гораздо свободнее всех, с кем сегодня сидишь. И вообще, скажи дома, что я тобой очень доволен… Ты только зазнаваться не вздумай.
— Ну что вы, Сергей Николаевич! — засмущался, весь заливаясь краской, Коля. — Только я вам правду скажу: мне до того не нравится все, как я рисую, прямо иногда бросить хочется…
— Ну, это уж вот ерунда! «Бросить»! А то, что не нравится, — это очень правильно. И не должно нравиться. Рисовать-то надо гораздо лучше, что и говорить. Когда тебе все нравиться у себя начнет, тогда у нас с тобой разговор кончится. Ничего, дружочек мой, запомни: сомнение, самопроверка — это спутники таланта. А самоуверенность — знамя бездарности. Так-то вот, затверди это. А в старшую группу я тебя все-таки переведу, как хочешь.
И Коля стал заниматься с ребятами, которые были старше его года на два, а то и на все три. Рисунки с натуры, надо сказать, получались у этих ребят иногда лучше, чем у Коли. Но зато никто не мог сравниться с ним в работах, сделанных «по памяти и по воображению», — так назывались задания по композиции. А так как в памяти и воображении у ребят главное место еще занимала Великая Отечественная война, которую теперь советский народ вел уже далеко от Москвы, на вражеской земле или в странах, освобождаемых от фашистского ярма, то и на рисунках больше всего было танков, самолетов, мчащихся во весь опор всадников и пушек, изрыгающих огонь. И Коля тоже рисовал военные, батальные композиции.
Но он приносил часто в студию или делал тут же, на занятиях, неожиданно для всех картины, изображавшие штурм русскими воинами старых крепостей, железо, вонзающееся в лед, на композиции о Ледовом побоище, богатырских всадников, рубящихся в жестокой сече с врагами.
Иногда вдруг, когда задавался рисунок по свободному выбору, он изображал рабочего-метростроевца, сидящего после работы с большими натруженными, отдыхающими руками, похожими на руку плотника Степана Порфирьевича. Или смешную, очень точно схваченную сценку во дворе, в которой были изображены дворник дядя Семен и разъяренная соседка, показывающая ему футбольный мяч, залетевший, должно быть, в окно. Или аптеку, где у прилавка стоит очередь покупателей, среди которых человек, мающийся зубной болью.
— Ты мне можешь объяснить, дружочек мой, — спросил раз у него Сергей Николаевич, — почему ты рисуешь либо сегодняшние бытовые сценки, либо, если уж берешься за героическое, так норовишь отойти от современности и сворачиваешь в эпос, к былине, в прошлое?
— Я сам не знаю, почему у меня так получается, — отвечал Коля, подумав. — А может быть, пожалуй, вот почему, — добавил он, помолчав. — Я ведь, Сергей Николаевич, сам на фронте-то не был и мало еще знаю… Ну, и рисовал раньше, как в голову лезло, без проверки. А по истории я немножко читал и очень ясно представляю себе все. И как-то отбирается у меня уже то, что самое в этом главное… Ну, то, что и есть самая проверенная правда. Мне и легче это делать пока. А вот как сегодня наши сражаются, я это до того уж уважаю, что даже рука у меня теперь как-то не поднимается нарисовать неточно…
Вскоре Колю выбрали старостой студии. В это время как раз в студию поступила совсем маленькая, лет восьми, девочка, Нина Широтина. Черненькая, пугливая, похожая на зверька ласку, она скользила между мольбертами и забиралась куда-нибудь в угол подальше. Она была самой младшей в студии. Приняли ее потому, что она показалась Сергею Николаевичу чрезвычайно способной. А отец у нее погиб на фронте — надо было помочь маленькой. Конечно, ей было не по себе среди ребят намного старше ее.
Коля великодушно помог новенькой наколоть на мольберт бумагу. Во всем перенимая повадки Сергея Николаевича, он показал, как надо держать карандаш. При этом он не удержался от того, чтобы не сказать:
— Я тебе, дружочек мой, посоветовал бы иметь карандаш пожестче, а то с этой тушевкой ты хлебнешь горя. И тушевальный карандаш портит руку. Поверь ты мне, — сказал он неожиданно уже своим естественным голосом.
Малышка посмотрела на казавшегося ей очень большим и многоопытным голубоглазого мальчика, который, как она уже знала, был старостой изостудии, и послушно переменила карандаш. С этого дня Коля, что бы он ни рисовал, находил время подойти к Нине Широтиной справиться, как у нее идет дело, и, если надо, посоветовать и помочь.
Как-то пришла мать Нины Широтиной узнать, каковы успехи у дочки. Сергей Николаевич сказал, что девочка оправдывает его надежды, занимается усердно и даже многих старших опередила. Усталое, нервное лицо матери так расцвело и посветлело, что Коля понял, как важно для нее слышать хорошее о дочке. И, когда мать Нины Широтиной проходила мимо него, он как бы невзначай сказал:
— Вы Нинина мама? Да? Она у вас знаете какая способная! Мы даже прямо все удивляемся. Вот нам объяснили перспективу, так многие из старшей группы так ничего и не поняли, а ваша Нина сразу все поняла и усвоила. Она теперь очень хорошо понимает перспективу.
О том, что сам в шесть с половиной лет самостоятельно постиг законы линейной перспективы, а вчера после занятий растолковал их как умел не совсем еще разумевшей Нине, он, конечно, деликатно умолчал.
Нина Широтина жила тут же, во дворе, при Доме пионеров, но так как мольбертов не хватало, ей самой приходилось приносить на занятия огромную, тяжелую чертежную доску, на которой она вполне свободно уместилась бы спать. Коля теперь каждый раз осторожно отодвигал Нину в сторону. «А то тебе тяжело», — говорил он и сам таскал доску из дома в студию и обратно.
Маленькая студийка была совершенно заворожена вниманием такого большого мальчика, про которого к тому же все говорили, что никто так не рисует, как он. Хорошо, наверно, быть сестрой такого… Она решила спросить об этом у самого Коли:
— А у вас есть сестра?
— Есть.
— Она старше вас?
— Нет, моложе.
— А как ее зовут?
— Катя ее зовут. Одним словом — Катюшка. А полное ее имя — Финтифлига Симак-Барбарик.
— А что это значит?
— Да ничего теперь уже не значит. Просто так, по старой привычке. Это я ее когда-то, когда маленький был, назвал так — у нас игра одна была. Ну, а теперь уж это ничего не значит.
— Счастливая она, Катя! — произнесла с неутаенной завистью Нина и даже вздохнула.
— Чем же она счастливая?.. Что Финтифлигой зовут? — усмехнулся Коля.
— Нет, что у нее такой брат есть. Она, наверно, вами гордится, всем рассказывает…
«Кх, гх…» — хотел было хмыкнуть Коля, но поперхнулся и почувствовал вдруг, как шею и щеки его заливает такая горячая краска, что даже уши зачесались. Ему стало очень не по себе от этих доверчивых расспросов девочки, которая завидовала Катьке, уверенная, что это большое счастье — иметь такого брата, как он.
А на самом-то деле… Коля вспомнил, как он, не считаясь с Катюшкой, делал для памяти зарисовки на обложках ее тетрадей и вырывал из них без спросу листки. Как он иной раз пользовался своей силой и отнимал у сестренки мяч или скакалку. И его-то, такого, в студии считают хорошим братом! Он с неудовольствием посмотрел на черненькую Нину. Вот еще, право, навязалась с расспросами! Даже в краску вогнала. Быстро распрощавшись, он поспешил домой.
Катя что-то выреза́ла и склеивала в своем уголке.
— Финтиф… Тьфу!.. То есть Катя, помочь тебе чем-нибудь? — спросил Коля, — Или хочешь, дай я тебе что-нибудь нарисую.
— Опять на тетрадке моей, да? — сурово осведомилась сестра.
Коля засмущался:
— Ну, зачем? Я тебе, хочешь, из своего альбома листок выдеру?
Катя недоверчиво поглядывала на брата. Что это с ним такое сделалось?
— Ну, давай я тебе разрисую расписание уроков, — предложил Коля.
И вскоре они оба склонились, голова к голове, над столом, где Коля раскрашивал Катино расписание, приговаривая:
— Вообще, Катя, если тебе что-нибудь нужно, то, пожалуйста, говори, и всё. В конце концов, мы оба пионеры, а не только родственники. А то как-то даже глупо получается. Вон в школе у нас и в студии все со мной считаются. Одна только ты не хочешь. Вот и получаешься ты Финтифлига… Ну ладно, ладно, я ведь пошутил! А ты уж сразу…
Он всюду теперь ходил с маленьким альбомчиком. Куда бы его ни посылали — в магазин или на почту, — он нигде не расставался с этим маленьким карманным альбомом в обложке, оклеенной суровым холстом.
Иногда, остановившись на улице, он, горя нетерпением, не желая откладывать дело до возвращения домой, зарисовывал то, что видел, тут же — лица, фигуры, группы. «Коряво у тебя еще человек получается, — говорила ему мама. — Смотри, как рука у него вывихнута. Разве локоть так сгибается? Ты смотри внимательнее».