Мария Мартиросова - Красные, желтые, синие (сборник)
– Артур, Ашот, Агаси, – вдруг раздался с трибуны голос замминистра, отца Ашхен. – Ереванец, мегринец, кафанец… Трое бесстрашных юношей, пожертвовавших собой ради освобождения своей Родины. Трое достойнейших мужчин, награждённых правительством медалью «За мужество». Безмерна эта потеря для нашего Отечества, для всего армянского народа, для меня лично. Но самое главное – для их матерей и отцов. Нет сегодня тут с нами родителей Ашота, Агаси, но родители Артура Мамиконяна – вот они. – Замминистра навёл ладонь на тётю Нору и начал читать стихотворение:
– Не вернулся сын твой с поля боя,Наземь пал, чтоб больше не вставать…Где, скажи, мне слово взять такое,Чтоб тебя утешить в горе, мать?..[52]
От имени правительства родителям погибших будет вручена также единовременная помощь на обустройство памятника сыну – 250 рублей.
Замминистра сошёл с трибуны, пожал руку дяде Сурику, поцеловал тётю Нору:
– Шат шноракалутюн, майр![53]
Гробы сняли с помоста, и они поплыли над нашими головами. Два – на мегринское и кафанское кладбища, один – на Ераблур[54].
Замминистра, взмахнув руками, как дирижёр, крикнул стоящим на площади:
– Возмездия!
«Возмездия! Возмездия! Возмездия!» – отозвалась Театральная площадь.
13Тётя Нора после похорон Артура больше не вышла на работу. Целыми днями просиживала в своей комнате, прислушиваясь к шагам на лестнице, скрежету ключей в замочной скважине, ворчала на дядю Сурика, который каждый вечер ставил четыре красные гвоздики в хрустальную вазу в комнате Артура.
Я так и носила с собой письма, которые передал мне Ваган. Хотела даже попросить Ашхен принести их тёте Норе. Но на семи днях[55] кто-то из однокурсников Артура сказал, что Ашхен получила приглашение от Колумбийского университета и на целых три года уехала в Нью-Йорк. И письма остались лежать в моей школьной сумке.
В комнате Артура всё было так же, как и раньше. Кресло, магнитофон, плакаты, книги, шпага, ковёр… Лишь на письменном столе за хрустальной вазой с четырьмя красными гвоздиками появился портрет непривычно серьёзного Артура. В тёмном костюме, белой рубашке, с гладкими, аккуратно причёсанными волосами и с чёрной шёлковой ленточкой, плотно охватывающей нижний угол рамки. Я чуть шире приоткрыла дверь, сделала несколько шагов к письменному столу, осторожно дотронулась до почерневшего оплавленного металлического браслета часов. Диван Артура по-прежнему был застелен клетчатым пледом, на «моём» кресле лежал недочитанный Чейз[56], а на стене тускло поблёскивала запылённая рапира. Единственный солнечный луч, упираясь в красный ковёр, бросал на шпагу оранжево-ржавый отблеск.
Я хорошо помнила, где у Артура лежит жидкость для чистки клинка. Смочила ею носовой платок, осторожно провела по рапире…
– Ты что тут делаешь?! – Я чуть не упала с дивана от тёти-Нориного крика. – Тебя спрашиваю?! Что, вещи моего сына пришла украсть, да?
Тётя Нора отмахивалась от мамы, умоляюще кружившей вокруг неё: «Нора, Нора!», от дяди Сурика, без остановки твердящего: «Всё, всё, всё, всё!»
– Сына украли, теперь вещи его хотите, да?!
Я испуганно качала головой, пыталась произнести хоть слово, освободиться от намертво впившихся в моё плечо пальцев.
Тётя Нора повернулась к маме:
– Спокойная, думаешь, всех обманула? Думаешь, никто не узнает, что она, – тётя Нора тряхнула моё плечо, – азербайджанка? Что её отец убил моего мальчика? Нет, всем расскажу, соседей позову, в окно кричать буду! Хоть наполовину почувствуй, как это – терять единственного ребёнка, – хоть наполовину!!!
Тётя Нора обняла рапиру Артура и, рыдая, закричала:
– Возмездия! Возмездия! Возмездия! Вай, Аствац[57], возмездия!
После отъезда скорой мама выдвинула из-под нашей кровати пыльный коричневый чемодан с металлическими уголками и, не разбирая, начала кидать в него мои, свои вещи…
Снизу раздался тихий свист. Ерванд, высовываясь из окна такси, махал нам рукой.
Мы заглянули в тёти-Норину комнату. Дядя Сурик, поднявшись с кресла, молча обнял меня, маму, сунул в карман моей куртки несколько пятидесятирублёвых купюр. Мама вытерла ладонями мокрые щёки, склонилась над спящей сестрой, осторожно поправила одеяло, беззвучно прошептав: «Э-эх, Нора-Нора!»
Общежитие, где жил Ерванд, было битком набито бакинскими беженцами. Семьи, занявшие сразу по две комнаты, ещё летом после долгих споров и скандалов уплотнили, переселили. Специально для подъезжающих из Звартноца автобусов с беженцами комендант повесил у входа ватманский лист с надписью: «Болше мест у нас нет. Езжайте далше». Но Ерванд всё-таки упорно «дожимал» коменданта:
– Э, ладно, да, Тигран Карапетович! Людям жить негде, а для веника, тряпки и хлорки целую комнату дали! Как будто в туалете их нельзя поставить!
Мама, испуганно оглядываясь на стоящую рядом уборщицу, восклицала:
– Пусть в комнате как стояли, так и стоят. Мы их пальцем не тронем! В любое время приходите, берите.
Комендант, потеряв терпение, махнул рукой:
– А, что хотите, делайте! Арфеня, иди убери из кладовки вещи. Я тебе завтра в коридоре ящик с замком поставлю.
Наконец уборщица, раздражённо ворча себе под нос: «Скоро на нашей голове уже жить захотят!», выволокла из комнатки последнюю коробку. И пошла по коридору, ненадолго притормозив перед работающим телевизором.
– Бедные, несчастные люди! – всхлипнула уборщица, печально прикрыв рукой глаза. – Бедные, бедные!
По республиканскому каналу шла передача о геноциде армян 1915 года. Протяжно лились грустные звуки дудука, а на экране одна за другой сменялись потускневшие фотографии семидесятипятилетней давности. Растерянные мужчины, измученные женщины, полуживые старики, испуганные дети… Удивительно похожие на мою бабушку, Ерванда, маму, Алиду, на меня.
Утром Ерванд наменял где-то целый карман пятнадцатикопеечных монет и отвёл нас на переговорный пункт. Мама безостановочно набирала наш бакинский номер. И вдруг телефон откликнулся:
– Бэли![58]
– Алида?! – закричала мама. – Вагиф?! Вы кто? Что там делаете? Позовите Алиду, где Алида?
– На кладбище! – рявкнул кто-то в трубке, и тут же пошли короткие гудки.
Мама, не опуская трубку, набрала затерявшийся в конце записной книжки номер своей старенькой учительницы музыки, живущей на соседней улице. Старушка сразу заплакала, узнав маму, и, всхлипывая, начала рассказывать всё, что слышала. Про нападение на нашу квартиру. Про катафалк у ворот нашего двора. Про соседей, уехавших с Алидой в Кедабек хоронить папу. Про беженцев из Армении, вчера только вселившихся в освободившуюся квартиру.
– Крепись, Греточка! Хоть одну дочку сохранила! Слава богу, хоть только наполовину!
14В Москве уже давно была осень. На улице всё время дул ветер, уносивший мимо нас коричневые кленовые листья, обрывки газет, нетерпеливых прохожих, у которых мы то и дело спрашивали дорогу в прокуратуру, редакцию «Правды», Министерство образования, армянское постпредство, Госкомтруд.
Никакого официального подтверждения нападения на нашу бакинскую квартиру мы, конечно, не получили. Ответ на запрос прокуратуры СССР был очень кратким: «Зафиксирована смерть 45-летнего Гаджиева Вагифа Ахмедовича вследствие обширного инфаркта миокарда. Квартира умершего ввиду отсутствия проживающих в ней граждан предоставлена остро нуждающимся очередникам». Этот листок мама с надеждой протягивала десяткам бакинских беженцев, толпящимся в Армянском переулке. Кто-то возвращал его с собственной длинной историей побега из Баку. Кто-то многословно объяснял, что инфаркт миокарда в качестве причины смерти вписан в каждый второй ответ на запрос московской прокуратуры о судьбе бакинских беженцев-армян. Кто-то участливо спрашивал, сколько лет было Алиде.
Мы всё время чего-то ждали, где-то регистрировались, просили, переспрашивали, получали какие-то талоны, карточки, удостоверения. И недоуменно вертели их в руках, как в Ереване, когда не могли прочесть ни одного слова, составленного из замысловатых кудрявых «иероглифов».
Мы жили в крошечном гостиничном номере на окраине Москвы. В Министерстве образования СССР маме предлагали работу учителя русского языка и литературы то в рязанской сельской школе, то в тамбовской. Просили ещё раз подумать, не бояться, обещали, что мы скоро привыкнем, адаптируемся. А услышав мамин сбивчивый, извиняющийся отказ, озадаченно пожимали плечами: не надеемся же мы навсегда остаться в Москве?! Да и сроки нашего проживания в ведомственной гостинице ограничены.
Иногда нас звали к себе московские родственники. Щедро нарезали на стол импортную копчёную колбасу, старались угадать, на кого я больше похожа, скучнели, когда мама начинала пересказывать наши хождения по учреждениям. И оживлялись, как только разговор заходил об эмиграции в США.