Астрид Линдгрен - Собрание сочинений в 6 т. Том 7. Черстин и я [ Брит Мари изливает душу. Черстин и я]
«Боже мой, какое счастье, что у нас дома не так! Даже если нам приходится самим чистить башмаки и не есть телячье филе в будни».
Вчера вечером, когда я уже засыпала, ко мне в комнату вошла Марианн и села на край кровати. Должна сказать, она была достойным украшением этой кровати — в розовом пеньюаре и с огромными карими глазами. Сначала мы поболтали немного о том о сем, а потом мало-помалу начали говорить серьезно. Неправда, что девочки всегда болтают только о платьях и о том, «что он сказал». Внезапно Марианн почему-то зарыдала. Она плакала так беспомощно, что я не знала, как ее успокоить. Я не могла выжать из нее, из-за чего она плачет, но между всхлипываниями она выдавила сквозь зубы:
— Нам нужно быть друзьями — ты такая сильная, я хотела бы быть похожей на тебя!
Неужели кому-то хочется быть похожей на меня? Для меня это загадка, и я высказала ей свое удивление. Вообще-то я сидела в полной беспомощности и лишь неловко похлопывала ее по плечу, как старая тетушка. И думала про себя, что она, вероятно, и есть та самая «poor little rich girl»[69].
Как бы там ни было, я очень хочу быть другом Марианн. Если я и говорила о ней прежде что-то унизительное, ты должна обещать мне забыть об этом. А лучше всего, если ты забудешь все, написанное мной о семействе Удден; я и сама не думаю, что это признак истинного благородства — критиковать людей, у которых гостишь. Но никто, кроме тебя, не должен это слышать.
Марианн и я целыми днями бегаем на лыжах и на коньках. До сих пор было довольно холодно, но сегодня вечером начнет, по-моему, таять, потому что телефонные провода под моим окном поют так, словно оттаивают. Этот звук всегда навевает на меня меланхолию. От него веет таким одиночеством и заброшенностью, что я, кажется, начинаю тосковать по дому и маме.
Ну а здесь сегодня вечером ожидается званый обед с танцами и ночным новогодним бдением. Марианн и мне тоже разрешено присутствовать, хотя нам только по пятнадцать лет. Я надену темно-синее плиссированное платье, ну, ты знаешь какое, а Марианн — шелковое матово-золотистое, о каком можно только мечтать.
Сейчас я побегу на почту с этим письмом, а потом домой и переоденусь. Надеюсь, ты вспомнишь обо мне, когда часы пробьют двенадцать ночи. Я тоже буду думать о тебе и посылать тебе привет через леса, моря, горы и долины от
Бритт Мари.
29 января
Ты жива еще, дорогая старушка Кайса? Довольно много времени прошло с тех пор, как я писала тебе в последний раз. Но видишь ли, я выздоравливала после тяжелой злостной ангины с того самого момента, как вернулась домой от Марианн, и благодаря этому избежала вчера начала учебы в школе.
Я, пожалуй, могла бы все-таки попытаться написать раньше, но я была такая усталая, что едва могла приподнять веки.
Самое лучшее, когда уезжаешь, — возвращаться домой. Мне не оказали бы более теплого приема, вернись я обратно после двадцатипятилетнего пребывания в Америке. И это благотворно повлияло на мое алчущее любви сердце. Папа погладил меня по голове, мама обняла, а Майкен сказала: «Слава Богу, ты снова дома!» Йеркер и Моника состязались между собой, кто — будет сидеть рядом со мной, и даже Сванте показался мне приободрившимся, когда мы встретились. Хотя и высказался, разумеется, довольно ядовито:
— Смотрите, вот она, наша героиня! А у нас — никакого хора роговой музыки, чтобы принять ее, это просто ужасно!
Чтобы ты поняла его высказывание, необходимо рассказать о событии, которое произошло сразу же перед тем, как я покинула Снеттринге. Останови меня, если покажется, что я хвастаюсь!
В первый и, надеюсь, в последний раз мне представился случай проявить себя спасительницей. В мечтах я проделывала это бесчисленное множество раз. Я врывалась в горящие дома и с опасностью для собственной жизни спасала старых безумно богатых тетенек, которые позднее завещали мне все свое состояние. Я прыгала в море с высокого скалистого уступа и спасала тонущих малышей, меж тем как толпы народа на берегу, затаив дыхание от ужаса и молясь, отходили в сторону, когда я после этого, промокшая до нитки, гордо и одиноко удалялась прочь, не ожидая хотя бы слова благодарности. Я жертвовала своей жизнью ради колонии прокаженных на острове в Тихом океане и, подобно Флоренс Найтингейл[70], брела по полю битвы под ужасающим градом пуль только ради того, чтобы подать глоток воды умирающему солдату. Да и всех моих подвигов спасения жизни просто не перечислить. Разумеется, в фантазии. Но на этот раз для разнообразия я свершила один из них в действительности. Причем абсолютно мимоходом.
А именно… Случилось так, что мы с Марианн катались на коньках на маленьком озерце, прилегающем к их поместью. Оно оттаивало много дней подряд, и кто-то вскрыл лед. Затем однажды ночью озеро замерзло, но сама понимаешь, что как раз над прорубью лед был вовсе не крепкий. Она была отмечена вехами. Но можешь себе представить, что Марианн все-таки непременно нужно было покатить туда! И свалиться в прорубь по-настоящему! Она звала на помощь и кричала, как резаный поросенок. О спасении утопающих приходилось читать немало и знаешь, что надо делать. Выскочив на берег, я схватилась за багор, съехала к проруби, легла на живот и подвинула багор прямо к Марианн. Все произошло так быстро и было ничуть не удивительно! Естественно, лед треснул и подо мной, так что я упала в воду, но мне удалось подползти к самому краю проруби и подняться. Вскоре я вытащила из проруби и Марианн.
И вот тут-то начался настоящий спектакль. Народу набежало со всех сторон. Тетя Эллен с совершенно побелевшим лицом сначала без конца целовала и обнимала Марианн, а потом меня, говоря, что я спасла жизнь ее единственному ребенку. Вообще началось такое страшное светопреставление и вокруг меня подняли такой шум, что я по-настоящему смутилась.
И еще скажу тебе: когда ты сам видишь, как незначителен поступок, который ты совершил, то стать объектом всеобщего внимания не очень-то весело. Тетя Эллен поспешно позвонила ко мне домой в Смостад и возвестила о моем подвиге, а когда пришла вечером местная газета, то там большими буквами было написано:
РЕШИТЕЛЬНАЯ ЮНАЯ ЛЕДИ СПАСАЕТ ПОДРУГУ ИЗ ПРОРУБИ!
Нас уложили в постель, напоили теплым молоком и целебным настоем, и мы не вставали до самого обеда, во время которого дядя Эрик произнес речь в мою честь. А на следующий день я уехала домой. И несмотря на теплое молоко, свалилась с ангиной. Тетя Эллен все время посылала мне большие коробки конфет, и книги, и цветы, чтобы подсластить мое существование, а Марианн присылала наитрогательнейшие письма. Многие приходили к нам, только чтобы поприветствовать меня, и все они возносили меня до небес за то, что я вытащила из проруби девчонку. В конце концов я почти сама поверила в то, что свершила нечто примечательное. Откровенно говоря, мне хотелось быть в центре внимания, и лишь только речь заходила о спасении жизни и о медалях Карнеги[71], я начинала мяукать, как кошка.
Но однажды вечером, когда я в первый раз встала с постели и, шатаясь, побрела в кабинет к папе, чтобы немного побеседовать с ним, я застала его за чтением книги Эпиктета «Справочник по Искусству Жизни»[72].
— Вот послушай-ка, Бритт Мари, — сказал он и начал читать: — «Если тебе случится когда-нибудь оглянуться в окружающем тебя мире, дабы посмотреть, возбуждаешь ли ты чье-либо восхищение, знай, ты утратил все, что выиграл доныне. — Довольствуйся тем, что ты — философ. Если тебя, кроме того, почитают таковым, почитай себя таковым и сам, и пусть этого будет тебе достаточно!» О тебе следовало бы сказать почти то же самое! — произнес папа. — Довольствуйся тем, что ты — выдающаяся спасительница жизни. Если ты к тому же хочешь, чтобы тебя почитали таковой, то почитай себя таковой сама, и пусть тебе будет этого достаточно.
Я чувствовала, что меня видят насквозь, и если бы папа крепко и ласково не обхватил в тот же миг мой затылок, я бы кинулась бежать из кабинета, чтобы мирно предаться стыду наедине с собой. Но тут папа начал рассказывать об Эпиктете, философе, который был рабом у фаворитов императора Нерона. Хозяин же Эпиктета, будучи в то время еще ребенком, развлекался, подвергая пыткам своего маленького раба и вбивая заостренные куски дерева в его ногу. Тогда Эпиктет тихо и спокойно сказал:
— Нога вот-вот сломается.
Спустя мгновение нога сломалась, и Эпиктет по-прежнему совершенно спокойно произнес:
— Ну, что я говорил?
Я твердо решила стать таким же стоиком, как Эпиктет, да, я тоже! Посмотрю, что из этого выйдет! Но если кто-нибудь начнет вбивать клин мне в ногу, то, думаю, я закричу.
С папой, во всяком случае, все как-то странно. Он такой рассеянный и все на свете забывает, но когда дело идет о его собственных детях и учениках гимназии, то ушки у него на макушке. Он наблюдает за нами, когда мы меньше всего подозреваем это, и, если видит нечто, не вызывающее одобрения, всегда находит какой-нибудь способ дать это понять.