Игорь Ефимов - Таврический сад
Я чувствовал трепет и восхищение, и дух у меня тоже захватывало; когда он говорил, никто в классе не мог слушать его равнодушно. На вид он был совсем неинтересный, старенький и невысокий, как раз подходящий для того, чтобы с ним не считаться и делать что хочешь, но это только на вид. Мне бы и в голову не пришло на его уроках болтать, или читать из-под парты, или даже думать про что-нибудь другое, кроме физики: он заставлял слушать себя и смотреть не отрываясь, как в бинокль.
— Вот я рисую круг, — говорил он, — круг человеческих знаний. Они растут, наука стремительно развивается, круг увеличивается, но что же?! Вместе с ним увеличивается и протяженность этой белой линии, этой границы, отделяющей известное от неизвестного, понятное от непонятного, — познание беспредельно! Чем больше мы узнаём, тем больше возникает вопросов. «Зачем же тогда все старания, — спрашивают робкие духом, — зачем отдавать жизнь тому, что не имеет конца?» — «А затем, — отвечают им сильные и смелые, — что в этом непрерывном открывании и состоит наша жизнь, что человек не может иначе». И лучшие, гениальнейшие умы отвоевывают для людей все новые и новые пространства Неведомого — вот так! Вот так! И вот так! — И он бросался пририсовывать со всех сторон к кругу знаний длинные, как у подсолнуха, лепестки, а потом обводил их новым, увеличившимся кругом.
После его рассказов я уже не мог учить физику как обычный школьный предмет; я читал учебник подряд, где задано и где нет, перечитывал, как интересную книгу, и решал незаданные задачи для собственного удовольствия. Если бы меня спросили, я бы мог ответить за несколько уроков вперед, но Игнатий Филиппович никогда не вызывал к доске, — он сам был довольно веселый, и ему скучно было слушать, как мы бубним по учебнику то, что задано. Вместо этого он заставлял нас быстро спорить друг с другом перед всем классом на физические темы, а тем, кто спорить стеснялся, раздавал задачи на листочках, — у него всегда были полные карманы задач.
— Сегодня мы поспорим о законе Архимеда, — говорил он в начале урока. — Что это еще за выталкивающая сила воды? Должно быть, вздор. Я сам два раза тонул, камнем шел на дно, и никакая сила меня не выталкивала. Кто это может подтвердить?
— Я, — вставал кто-нибудь. — Я тоже тонул, как камень.
— Итак, тонет ваш товарищ. Что вы бросите ему, какие из видимых предметов нашего класса, чтобы он мог спастись? Свистунов.
— Парту.
— Хорошо, садись. Березин?
— Доску.
— Неплохо, молодец. Савушкин?
— Двери и окна.
— Но-но, полегче, Горбачев?
— Лампочки.
— О! Интересно.
— Нет, не хочу! — кричал тот, кто тонул. — Я против, я захлебнусь вместе с его лампочками. Зачем они мне?
— Да не бойся ты, они же пустые. Удельный вес!
— А стекло?
— А ты умножь на объем.
— Но там железки?
— Так и эсминец железный.
— У эсминца водоизмещение.
— И у лампочки водоизмещение.
— Ха-ха, у лампочки!
— Да-да, у лампочки!
— Ты что, спятил?
— А тебя что, акула укусила?
— Игнатий Филиппович!
— Спокойно, спокойно, — говорил Игнатий Филиппович. — Сейчас проверим.
Он доставал широкую мензурку, и мы тут же делали опыт: измеряли водоизмещение лампочки. Вообще опытов он показывал очень много — по нескольку десятков на каждый закон: ему они, видимо, доставляли большое удовольствие, но для нас он объяснял так, будто просто нужно во всем сомневаться, никому не верить на слово, даже великим гениям — мало ли что они могли там наоткрывать.
— Горбачев, — вызывал он меня (он вообще часто меня вызывал). — Ты веришь в атмосферное давление?
— Нет, — отвечал я с восторгом. — Ни за что. Не верю, и все тут.
— И правильно, всегда сомневайся, не склоняй голову перед авторитетом. Давай-ка сейчас вместе разоблачим этого великого итальянца Эванджелисту Торричелли. Что он мог там открыть в своем темном средневековье, какое еще атмосферное давление, которого и не чувствует никто, если даже телефон и автомобиль были ему неизвестны. Бедняга!
И мы принимались разоблачать Эванджелисту, выкачивали воздух из банки с резиновой крышкой, и, конечно же, ничего у нас не выходило: атмосферное давление тотчас показывало всю свою силу, продавливало и выгибало крышку внутри до того, что натянутая резина начинала светиться, и все видели, насколько прав был великий Торричелли, — недаром на него тратил время его учитель Галилей. А после него, после Торричелли, другой физик продолжил дальше: изобрел барометр и научился предсказывать погоду по атмосферному давлению — Блез Паскаль из Франции: Этот был уже такой гений, что трудно представить, что бы он натворил в наши дни с телефоном и электричеством в руках, — страшно подумать!
После первой четверти меня приняли в физический кружок, в группу экспериментаторов. Но там были все старшеклассники. Они делали опыты с маятниками или радиоприемниками, а я их еще не понимал, — у меня просто глаза разбегались от непонятности. Я пытался читать их учебники, но пока я дочитывал про то, что они делали, они уже кончали и переходили к следующему, и мне приходилось одному повторять все сначала. Зато какое это было наслаждение, если рассчитать все заранее, например высоту столба ртути трубки № 5, и потом смотреть, как она там поднимается, ползет, переливаясь, все выше к сосчитанному делению, и даже упрашивать, умолять ее про себя: «Ну, ртуть, ну, миленькая, давай же, давай!» И вот она, наконец, доползает и останавливается точно-точно, — просто чудо какое-то, хотя на самом деле чудо было бы наоборот, если бы она посмела не доползти, нарушила законы природы. Я поражался иногда, откуда эта бессловесная ртуть, каждая ее капелька, да и другие неодушевленные предметы, — откуда они так точно помнят все законы природы и так уверенно выполняют их все сразу: и притяжения, и сообщающихся сосудов, и давления, и капиллярности. Даже человек не может их все узнать и как следует запомнить, а предметам это ничего не стоит, они подчиняются, и им даже не нужно времени, чтобы подумать, — вот какая штука.
Но больше всего мне нравились задачи. Я уже с первого взгляда умел отличить стоящую задачу от пустяковой и откладывал в сторонку, в мозгу, ее условие, не пускал себя думать о ней сразу. Я будто забывал о ней совсем, зевал по сторонам, делал вид, что вспоминаю совсем о другом — о лагере, например, — и даже не замечаю, что это у меня тут такое лежит, ждет не дождется, а сам краем глаза все косил, откуда ее можно вернее подцепить. От нетерпения у меня начиналась какая-то дрожь, и тогда я вдруг накидывался на нее, задавал ей первый вопрос, считал, перечеркивал, снова считал и бился с ней до тех пор, пока она не открывала своего решения. Некоторые задачи раскалывались сразу, стоило только найти к ним верный подход, другие, наоборот, приходилось решать пункт за пунктом, отколупывать, как скорлупу от грецкого ореха, и я даже не могу сказать, которые из них были лучше. Игнатий Филиппович приносил мне все новые и новые и часто хвалил за трудолюбие, а я не сознавался, что для меня в этом уже нет никакого труда, а одно сплошное удовольствие; что-то я не слышал, чтобы кого-нибудь когда-нибудь в жизни хвалили за удовольствие, поэтому и молчал.
А потом я случайно узнал, что в воскресенье в школе будет олимпиада старшеклассников. Меня никто не звал, но я не мог пропустить такое событие, — там собирались самые сильные ребята со всего района, лучшие умы. Я ходил между ними по коридору, стараясь не толкнуть, и осторожно подслушивал, о чем они говорили между собой, хотя мало чего понимал. Уже по лицам было видно, насколько они умнее меня. Я спросил у одного, самого низенького, из какого он класса, и он ответил с презрением, что вообще-то из восьмого, но ему непонятно, что я хочу сказать своим вопросом, что мне вообще здесь нужно.
— Да не нервничай ты так, — сказал я. — Бывают и пониже тебя, — но поскорее отошел, чтобы не раздражать его в такой момент.
Скоро в коридор вышли студенты из университета, бывшие ученики, и начали по очереди вызывать участников:
— Математики, заходи!
— Химики, за мной!
— Физики, за мной!
Я смотрел, как физики уходят один за другим в актовый зал, говорят свою фамилию студенту у входа и он кивает и отмечает в списке; а в коридоре уже пусто, и я стою у окна один — ковыряю зеленую трещину на стекле. Вот и последний зашел, вот и дверь закрывается, щелкнул язычок — тогда я подбежал к ней и то ли постучал, то ли поскребся тихонько, как узник, но студент услышал. Он высунул голову и спросил:
— Ну?
— Пустите меня, — сказал я. — Я тоже… Можно и мне попробовать?
Он посмотрел на меня с грустью и вышел ко мне в коридор.
— Зачем? — сказал он. — Зачем ты хочешь это сделать? Не входи сюда, ты еще так молод.
— Да вы не думайте, я сумею. Я и за девятый класс однажды решал.