Виктор Сидоров - Я хочу жить
— Здравствуй, Саша…
— Лена?!
Я так удивился, что про боль забыл, и испугался почему-то.
— Ты тоже заболела?
Лена чуть-чуть улыбнулась, отрицательно покачала головой.
— Боков сказал: «Саньша занедужил, стонет…» Я и поехала проведать. Тебе очень плохо, да?
Черт бы побрал этого Ваньку с его языком!
— Врет он. Стонать не с чего. Пройдет…
Лена внимательно посмотрела на меня. Ничего не сказала, только покачала головой.
— Правда, правда. Зря ты уехала: не каждый день к нам летчики приходят, да еще с концертом…
Лена снова ничего не ответила. А я вдруг покраснел и растерял все слова. Перед глазами почему-то всплыло Фимочкино лицо с его тонкой улыбочкой. Вот теперь раздолье ему будет почесать язык. Досада взяла: — Ну чего смотришь, будто не видела.
— А я и в самом деле тебя так близко не видела. Глаза, как у кошки: зеленые.
— А уши? Как у осла, да?
Лена засмеялась и стала той прежней, какой я ее знаю. И почему-то мне сразу полегчало и даже радостно сделалось.
— Молодец ты, Лена!
— Это почему же?
— Приехала.
— Вот подвиг!
— Ну, не испугалась, что засмеют.
— Засмеют? За то, что больного товарища решила проведать?
Я снова смутился.
— Да нет, я не про то… Не за то, что… а просто…
Лена оторвала голову от подушки.
— Скажи правду: сильно болит?
— Да нет же, нет! — чуть ли не закричал я. — Наслушалась Ванькиной болтовни…
Я увидел у нее книгу возле подушки, спросил, чтобы переменить разговор:
— Интересная?
Лена поняла меня, ответила:
— «Вешние воды» Тургенева. Просто чудо. Ты знаешь, читаю и все время слезы на глазах.
Вот уже никак бы я не стал плакать от Тургенева! Помню, учили по литературе: «Тургенев был певцом дворянских гнезд, но очень тонко чувствовал новые влияния своего времени». Ну и пусть себе чувствовал. Что здесь интересного?
Я однажды взялся читать «Рудина», до половины не дочитал — бросил. Скукота, одни разговоры. А Лена читает, да еще «слезы на глазах». Чудная. Надо будет взять эти «Вешние воды» и почитать.
Потом Лена рассказала, что получила письмо от подруги, с которой вместе учились.
Она пишет: поступила ученицей в швейную мастерскую, уже шьет рукавицы для красноармейцев. Молодец, а всего на полгода старше Лены.
— Саша, а что если поговорить с завотделением: может быть, мы тоже сумеем что-нибудь делать для красноармейцев? Те же рукавицы?
Это, конечно, было бы здорово, но я понимал: в нашем положении такое невозможно. Даже самый пустяк нам не по плечу: что сработаешь лежа на спине? Я так и сказал Лене, но она возразила горячо:
— Ну, не шить, можно вязать. Ведь все девочки вяжут кружева, а они не сложней любых варежек. И ребята смогут.
Я представил, как Ленька Рогачев, длинноносый, в очках, с рыжим хохлом на макушке, лежит и по-старушечьи быстро-быстро орудует спицами. Не выдержал — засмеялся.
— Давай попробуем.
Я слушал Лену, разговаривал, а сам все смотрел на нее. Хорошая она, красивая. И серьезная. Одногодки мы с ней, а кажется, что она старше. Все время волновался и робел: боялся сморозить какую-нибудь глупость. Боялся-боялся, да вдруг, совсем неожиданно для себя, выпалил:
— Ты мне здорово понравилась там, на прогулке, в косынке. Была как матрешка.
Сказал и язык прикусил — обидится. Но Лена только тихо рассмеялась.
— А я думала, что похожа на старушку: ты так удивленно смотрел на меня… Если бы знала, то и сегодня бы повязала косынку.
И снова засмеялась так же тихо.
Мы говорили обо всем. Только не о Ленином горе. Что о нем скажешь?
Запись шестнадцатая
Наши войска оставили Кишинев и Смоленск.
Смоленск! Даже подумать страшно, как далеко забрались фашисты. Неужели они пробьются к Москве? Неужели их не остановят?
Сто вопросов и ни одного ответа.
Слушаю сводки, и в груди тесно от обиды. Порой даже плакать хочется…
У меня часто бывает такое чувство: вот если бы я был на фронте, то там обязательно все по-другому пошло.
Глупо, конечно, но думаю.
Эх, изобрести бы такое оружие, чтобы как огнем выжгло всех фашистов на нашей земле, чтобы как ветром вымело их.
Запись семнадцатая
Получил записку от Лены. Настойчивая! Добилась своего: медсовет разрешил нам работать для фронта. Уже достали много мотков шерстяных ниток, и девчонки во всю вяжут рукавицы, перчатки и носки. Однако ребят эта новость не очень обрадовала.
Клепиков давился смехом.
— Папа, ты когда начнешь вязать носки, а?.. Ты спицами или крючком?
Пашка Шиман нервно дергал плечами:
— Как раз мне этого не хватало — вязать! Если бы нам поручили сборку оружия, наганов, например, — другое дело, а то вязать…
Фимочка еще подлил масла в огонь.
— Конечно, Паша. Тем более, ты поэт. Лучше словом бей фашистов.
— Дурак! — разозлился Шиман. — Что, разве словом не бьют? Маяковский говорил: «Я хочу, чтоб к штыку приравняли перо».
Фимочка прямо-таки в восторг пришел от Пашкиных слов: в ладоши захлопал, даже поклониться ему ухитрился.
— Я всегда говорил: Папа Шиман — великий поэт. Только из-за его скромности фашисты долезли до Смоленска. Теперь Папа приравнял перо к штыку! Теперь — берегись враг! Папа воткнет ему перо куда следует.
Ребята развеселились. Больше всех Клепиков. Он пел громким, противным голосом: «Носочки повяжем, попишем стишки…» И, как всегда, оглушительно хохотал.
Пашка никого не удостоил ответом. Неторопливо залез с головой под простыню.
— Шиман уединяется для творчества, — комментировал Фимочка.
Пашкина голова на минуту показалась из-под простыни.
— Ничего не поделаешь, — сказал он. — Когда я вижу ваши рожи, ко мне приходят мысли плоские, как клепиковский лоб.
Запись восемнадцатая
Притопала в гости Зойка, на своих на двоих. Худющая, длинная, побледневшая, совсем не такая, какой я привык видеть ее. Только глаза все те же: быстрые, озорные, острые.
Мы все наперебой:
— Ну как, Зоя? Не больно? Не трудно? Как себя чувствуешь?
Зойка улыбалась, вертела головой то в одну, то в другую сторону.
— Ой, мальчики, я такая счастливая, такая счастливая… Сколько дней прошло, а я все никак не могу поверить, что хожу, что скоро домой… Уже пятнадцать минут разрешают ходить. На пляже была, в море ноги помочила…
И рассказывала, рассказывала о том, как удивительно это — ходить. Такое впечатление, что до этого она никогда не ходила — так отвыкла. В первые дни очень болели мышцы, особенно на ногах и спине, даже перепугалась — думала обострение. Теперь боли поменьше. Но это все чепуха. Все пройдет, кроме радости. Но самым удивительным оказалось то, что все вокруг сейчас выглядит иначе, даже люди. Они вдруг стали меньше и как-то попроще… А у худрука Жоры на макушке оказалась плешь, маленькая, как медалька, и блестит…
Мы слушали Зойкин рассказ, как самую интересную, захватывающую сказку.
Зойка обернулась, взглянула на большие стенные часы, ойкнула:
— У меня одна минутка осталась. Пойду.
Но не уходила, перевела взгляд на меня, нерешительно улыбнулась.
— Мне бы надо поговорить с тобой, Саша.
Сказала и покраснела. Черт побери: Зойка покраснела! Это просто непостижимо.
У Пашки от удивления и обиды лицо вытянулось, а Клепиков хохотнул глупо.
— Давайте, калякайте, а мы под простыни спрячемся, чтобы не мешать.
Зойка засмеялась:
— Ладно, потом как-нибудь… Ох, и попадет мне от Ольги Федоровны! Еще и врачу пожалуется. И медленно пошла вдоль веранды. О чем хотела Зойка поговорить со мной?
Запись девятнадцатая
Уже больше месяца идет война. Сегодня — 29 июля. Фашисты лезут и лезут вперед по всему фронту. Они совершили несколько воздушных налетов на Москву, но наши им крепко всыпали — ни разу не дали прорваться в город.
Тревожно, беспокойно у нас. Все будто ждут чего-то страшного. Несколько нянечек и санитарка тетя Даша уволились. Мы слышали, как эта тетя Даша сказала Сюське:
— Надо в деревню подаваться. В городах — оно опасно: бомбят, да и сражения эти уличные… А война, слышно, вот-вот сюда прикатится.
Сюська кивал:
— Да, да… Надо подумать…
Куда делись его профессорская важность и вечная ухмылка.
Фимочка сразу в панику:
— Пропадем мы тут, ребята. Об эвакуации никто ни слова, еда все хуже и хуже, персонал разбегается. Вдруг так и не увезут нас, а фашисты придут?
Ребята молчали. Только Ленька бросил коротко и сердито:
— Заныл!.. Не пропадешь, не бойся.
Ванька сегодня от обеда два куска хлеба оставил — на дорогу. Бежать решил окончательно и бесповоротно. Он стал молчаливый, угрюмый — слова не вытащишь. Переживает: фашист идет к его дому. Целыми днями он массажирует здоровую ногу, чтобы хоть немного окрепли мышцы. А по ночам, когда нет поблизости дежурной сестры, ходит возле койки — тренируется.