Борис Изюмский - Алые погоны
— А где ж рогатка? — спросил Волгин.
— Порвалась, — обреченно вздохнул Гречушкин.
— Долг мы возвратим, — пообещал офицер, — но только не пончиками… Я тебе общую тетрадь принесу, отдашь ее.
Потом исчез альбом с марками у воспитанника второй роты. Следы привели в отделение Беседы. Он вошел в класс мрачнее тучи. Никогда еще его не видели таким гневным.
— На наше отделение ложится пятно позора, — глухо произнес капитан. — Через пять минут альбом должен лежать на столе, иначе я откажусь от вас. — Он резко повернулся и вышел.
Когда Беседа возвратился, красный альбом лежал на столе, а Каменюка, не смея поднять глаз, делал вид, что стирает пальцем пятнышко с парты.
Илюша встал, сказал с запинкой:
— Товарищ капитан, альбом случайно у нас в отделении очутился; только мы все просим — не расспрашивайте, кто его к нам принес.
— Я и не собираюсь расспрашивать, — сухо ответил капитан, — будем считать эту историю тяжелой ошибкой. Старший воспитанник Голиков, вы сейчас же отнесете альбом во вторую роту, отдадите его владельцу и извинитесь от всего нашего отделения и от моего имени.
В классе стояла понурая тишина.
— Слушаюсь! — подавленно ответил Голиков и подошел к столу.
Вскоре у Каменюки появились последователи. Они начали курить, грубить учителям, самовольничать — отделение явно портилось… Даже Мамуашвили стал терять свою безупречную репутацию и химическим карандашом написал на своей руке ругательство. Авилкин и Прошкин, предводимые Артемом, забрались в комнату старшины роты, которого не жаловали за строгость, распотрошили подушку, разбросали из нее перья по всей комнате, а Каменюка навязал на простыне старшины морские узлы-«сухари».
Каменюка становился опасным для всей роты… Решили испробовать жестокое, но сильное средство. Рота была выстроена в зале. Командир роты майор Тутукин вызвал Каменюку из строя к себе, в центр четырехугольника, составленного из рядов воспитанников в черных гимнастерках и окаймленного ровной линией алых погон. Артем, ухмыляясь, пошел к майору, при каждом шаге выдвигая вперед то одно, то другое плечо.
— Смирно! — обращаясь к строю, скомандовал офицер и громко, отчеканивая каждое слово, прочитал приказ генерала:
— За нарушение воинской дисциплины… забвение чести… срезать с воспитанника пятой роты Каменюки Артема на две недели погоны… Две недели Каменюке находиться позади — строя, в трех шагах от левофлангового. Приказ прочитать во всех ротах…
В заде стояла мертвая тишина. Замерли ряды. Суровы лица офицеров. Побледнел, но еще храбрился Каменюка.
— Передайте ножницы, — обратился майор к старшине. Взяв ножницы, командир роты сделал шаг к Артему. Тот невольно попятился. Майор подошел вплотную, протянул руку к плечу Артема и быстрым властным движением, так, что все отчетливо услышали лязг ножниц, срезал погоны. Каменюка сразу обмяк, низко опустил голову.
— Вольно, разойдись! — разрешил майор, но за этой командой не начались обычные шум и веселая кутерьма.
Расходились мрачные, собирались группками, перебрасывались негромкими фразами.
Офицеры ушли. Каменюку окружили его друзья. Он, отчаянно напрягая волю, пытался бравировать, — по-особому оттопырив нижнюю губу, сплевывать сквозь зубы. Друзья стали утешать его, отводя глаза от плеч без погон. Артем не выдержал. Лицо его свела судорога, и, расшвыряв тех, кто стоял ближе к нему, он пустился бежать.
Забившись в угол шинельной, долго по-детски всхлипывал.
Когда же, днем позже, вызвал его к себе начальник политотдела Зорин, Артем дал ему слово изменить поведение.
ГЛАВА IX
У художника
В первые же дни знакомства со своим отделением Боканов обратил внимание на высокого молчаливого юношу — Андрея Суркова, который обычно не участвовал в шумных играх, но, чувствовалось по всему, пользовался расположением своих товарищей. Вскоре Сергей Павлович узнал, что главной страстью Андрея — глубокой и чистой — было рисование.
В свободные часы он отпрашивался у Боканова и с альбомом в руках уходил на городскую площадь. Долговязый — Сурков был самым высоким в училище, — сосредоточенный, он широко шагал по улицам, прижав локти к туловищу.
Если было холодно, Сурков только кружил вокруг памятника, поражавшего его своей монументальностью, и присматривался, то отступая, то приближаясь. В теплые дни, пристроившись у ограды сквера, рисовал, не обращая внимания на любопытствующие взгляды прохожих.
Ему хотелось изобразить памятник снизу так, чтобы огромный собор на заднем плане казался игрушечным, а богатырь на пьедестале прорезал тучи шлемом. Композиция ускользала, расплывалась. Андрей искал новую точку и опять ходил вокруг памятника, прищуривая глаза, наклоняя голову то к одному, то к другому плечу.
Больше всего Суркова увлекали сюжеты из военной истории.
— Товарищ гвардии капитан, спросил он как-то Боканова, — а после училища можно поступить в художественную академию?
Боканов, внимательно наблюдавший за ростом способностей Андрея, уже не раз думал, что, возможно, из него получится незаурядный художник, — ведь когда-то Федотов и Верещагин учились в кадетском корпусе, — но на вопрос Андрея ответил уклончиво:
— Об этом сейчас рано говорить, нужно упорно работать… И не только над рисунком, надо читать, наблюдать… Если твои способности окажутся действительно значительными, мы поможем.
Боканову приятно было, что Сурков не тяготился строевой подготовкой, увлекался литературой, летом в лагерях взял второй приз по плаванью, а когда был объявлен конкурс на лучшее сочинение: «Кому и за что Москва поставила памятники?», Андрей не только превосходно оформил внешне свою работу, но и написал ее умно и с сердцем. На второй месяц пребывания Боканова в училище Андрей принес ему новый рисунок.
— Это город Черкасск в начале XVIII века, — взволнованно сказал он. — Я прочитал в одной книге его описание, и вот таким представляю себе.
С боязливой надеждой Сурков развернул лист с рисунком.
Капитан увидел многолюдный казачий городок, лукообразный купол церкви вдали, корабли у пристани, подвыпивших полуголых казаков, идущих в обнимку посередине улицы, старого казака с люлькой в зубах, турецкого купца возле тюков товаров, дивчину, выбирающую бусы у рундука, и мальчишку с прутиком, играющего около забора. И все это — яркие краски, живые, своеобразные лица, движение ярмарки — было настолько удачно схвачено, что Боканов не удержался от похвалы.
— У меня есть в городе знакомый художник Крылатов Михаил Александрович, — сказал он Андрею. — Отбери несколько рисунков, в воскресенье пойдем к нему в гости.
— А он свои картины покажет? — радостно встрепенулся Сурков, торопливо свертывая лист бумаги.
— Я думаю, покажет. Но всяком случае, попросим…
— Товарищ гвардии капитан, может быть, не стоит мои рисунки брать. Неудобно как-то… будто хвастаю… Первый раз придем…
— Нет, почему же, возьмем. Тебе полезно будет послушать замечания мастера.
Художник жил на окраине города, в небольшом деревянном домике, окруженном садом. Михаил Александрович обрадовался этому посещению и, видимо, потому, что был предупрежден, сразу повел гостей в свою мастерскую.
— Это самое свеженькое, — сказал он, — окинув взглядом ряд пейзажей, развешанных на стене. — Я после ранения лечился в Горячем Ключе написал. Вы там были? — спросил он у Андрея. И это обращение, как к равному, поразило Суркова. Он оробел, почувствовав на себе проницательный взгляд художника, похожего на постаревшего Мефистофеля.
— Не был…
— Ничего, — обжёг пытливыми черными глазами Михаил Александрович, — будете. Цветущую Фергану увидите, в Эрмитаже часами простоите, в Третьяковке днями пропадать будете — все замечайте, вбирайте в себя. Мы — художники — вместилище чувств, красок и образов…
«Мы, — это он и обо мне сказал, — благодарно подумал Андрей, — неужели и я?..»
Сурков чувствовал, что лицо его горит, а сердце овевает сладкий холодок, какой ощущаешь во рту после мяты.
В углу мастерской стоял прикрытый мольберт, на него Андрей то и дело поглядывал. Художник сразу заметил это, но медлил подвести мальчика к мольберту. Наконец, видно, и сам не выдержал.
— Над этим сейчас работаю, — сказал Крылатое, подводя гостей к полотну.
— Не то получается! — с ноткой отчаяния воскликнул он., И во взгляде, брошенном на полотно, можно было прочесть и неудовлетворенность собой и стыдливую любовь к своему детищу. Глаза его словно говорили;
«Нет, нет, я должен сделать это лучше, правдивей». И сами же отвечали: «Но у меня не получается». И восхищались: «А замысел, замысел! Ведь чудесный замысел?» И решали: «Я найду нужные краски и линии!».
Всю эту сложность чувств понял Боканов, мальчик же впился глазами в картину.