Казаки-разбойники - Людмила Григорьевна Матвеева
Любка цепенеет, и напрягается в ней струна. Сейчас, сейчас начнут кричать. В мамином голосе уже давно звенит то, что потом всегда вырывается криком. А отец заикается натужно: «Ты-ты-ты…» Что он скажет, когда прорвётся через это «ты-ты-ты»? Хорошо бы, он сказал «дура», «дура» не особенно обидное слово, оно не слишком страшное — «дура», и всё. Во дворе сколько раз друг на друга говорят «дурак» или «дура» — и ничего. А бывают непоправимые слова. Скажет человек, и понятно, что он не просто сердится, а на всю жизнь не любит. Хорошо бы, сейчас дом загорелся, мечтает Любка. Все бы забегали, Устинья Ивановна постучала бы сильно в дверь, как тогда, весной, когда прорвало трубу под раковиной и в кухне на полу стало много воды. И Мазникер побежал бы за пожарниками, а мама и папа стали бы дружно спасать Любку из огня, они бы тащили её за руки, за ноги. Почему-то представлялось, что пострадавшая Любка сама спасаться от огня не смогла бы, её надо было вытаскивать за руки, за ноги. И потом бы она лежала в больнице, вся перевязанная, как герой гражданской войны. И папа и мама приходили бы к ней на цыпочках в палату, они бы были встревоженные и грустные, они бы приносили ей сливочные тянучки — розовые, шоколадные и желтоватые. И помирились бы на всю жизнь. И тогда бы Любка медленно поправилась, и они бы пришли в больницу и забрали бы её домой. А дома бы посреди стола стояло три… нет, восемь бутылок лимонада и лежал бы здоровенный арбуз в полоску, а внутри бы он был жаркий, красный и чёрные косточки блестели бы, как лакированные.
— Прохвост! — говорит мама громко-громко. — Не хочешь жить по-человечески, уходи, убирайся! Ты нам не нужен.
— Ты-ты-ты… — давится отец.
Любе хочется открыть дверь, войти в ту комнату и сказать, что это неправда, зачем же мама за неё говорит, что не нужен. Как же не нужен… Очень даже нужен!..
— Ты мелкая! — выдавливает из себя отец. — Ты низкая!
И Любке уже не жалко отца, а жалко маму. Потому что это неправда — мама не низкая, мама хорошая.
Мама кричит своё, отец — своё, а Любка — что же она может поделать? Кто говорит, того в это время она и не любит, и от этого больно и тоскливо.
Люба сползает с дивана, тихонько выходит в коридор, хорошо, что у соседей громко играет радио. Густой, как смола, бас поёт: «Бездельник, кто с нами не пьёт», а Любке слышится: «Без денег, кто с нами не пьёт». Она натягивает шубу, а шапку завязывает уже во дворе и машинально расправляет красные ленты, чтобы получился аккуратный бант у щеки.
Длинный пустой двор, никто не выйдет. Жёлтым и оранжевым светятся окна наверху. У Лёвы Соловьёва задёрнута штора. У Риты тоже, там, наверное, ужинают. Ритин отец вчера приехал в своём почтовом вагоне, и опять вся семья ужинает вместе. Значит, Рита не выйдет.
Люба подходит к Белкиному окну. Хорошо бы, случилось необыкновенное и Белку отпустили бы во двор. Ну и что же, что поздно, бывают же чудеса. Например, Ольга Борисовна посмотрит на часы, а они стоят и показывают, что ещё рано. И она скажет:
«Белочка, детка, пойди прогуляйся, пока я оладышков напеку. Зайди за Любой и поиграйте. Только далеко не отходи, перед окном гуляй, я буду тебя видеть».
Но в окне Люба видит, что Ольга Борисовна убирает со стола, а Белка сидит с ногами на стуле и заплетает в косичку бахрому от скатерти. Вид у Белки задумчивый и сонный, она сейчас, наверное, ляжет спать. А Дмитрий Иванович, Белкин отец, сидит, прислонившись спиной к печке, и во всю величину развернул газету. Он красный; наверное, вспотел. Ольга Борисовна всегда жарко натапливает, потому что у них подвал и если плохо топить, будет сырость. Дмитрий Иванович сидит в нижней рубахе с треугольным вырезом, а голова, наголо обритая, блестит.
Может быть, постучать в окно? Ольга Борисовна сначала вздрогнет, а потом, может быть, позовёт Любу к ним. И она сядет рядом с Белкой и о чём-нибудь поговорит или просто так посидит. Ольга Борисовна скажет:
«Любочка, хочешь какао?»
А Любка вежливо откажется:
«Спасибо, я не хочу».
Но Ольга Борисовна догадается, что Любка просто так, и скажет:
«Я тебя прошу, выпей с Белочкой, она так плохо кушает, а за компанию и она выпьет».
Какао будет горячее, розовато-коричневое, а сверху соберётся сморщенная тонкая пенка. И Любка будет дуть в стакан, и Белка тоже сложит губы трубкой и будет дуть, и пенка будет отодвигаться к другому берегу…
— Ты нам не нужен! — несётся из форточки.
Любка быстро смотрит вдоль двора. Во всю длину сразу. Никого нет. Она вздыхает, залезает на скользкий железный подоконник и плотно прикрывает форточку. Запереть задвижку с улицы нельзя, и форточка может в любой момент сама открыться. Любка стоит в темноте и, подняв голову, караулит форточку. Если надо, опять закроет. Пальцы на ногах мёрзнут, Любка приплясывает и по-извозчичьи хлопает красными варежками. Гулко отскакивают от высоких стен Любкины хлопки. Железный подоконник звенит, как корыто.
Теперь во дворе ничего не слышно. В комнате мечутся по занавеске две тени: длинная — папина, коротенькая — мамина. И по тому, как напряжённо движутся тени, Любка понимает, что ссора не остывает. Она не прекратится долго-долго. Кто в это время говорит, того Любка и не любит. То не