Лидия Чарская - Огонёк
Кажется оттого, что я хорошо читаю стихи. Но ведь стихи и речь — это разница немалая… Я пробовала доказать им это, но они и слушать не захотели.
— Вы, вы должны держать речь, и никто другой, — кричали они так громко, что сторож прибежал в класс узнать, не забралась ли сюда бешеная собака.
Нечего делать, я должна была покориться! Припомнилась история как мы чествовали дядю Витю в двадцатилетие его артистической деятельности и какие речи тогда произносились.
И я решила действовать в этом роде.
— Дорогой товарищ! — начала я, держа Тургенева, все его золочено-алые тома, у груди, обхватив их весьма неуклюже руками и упираясь изо всех сил в верхнюю книгу подбородком.
— Дорогой товарищ! Мы… мы… — тут голос мой предательски дрогнул. Выплыла, точно наяву, недавняя картина. Тоненькие пальчики… темная комната… слезы…
И еще другая, страшная: я в коридоре одна и этот страшный вой-стон, пронесшийся по гимназии.
Воображение подсказало больше: операционный стол и на нем бледную, окровавленную Раису.
Опять вспыхнуло во мне пламя… Опять я потеряла голову… Тома золочено-алых книг тяжело рухнули на пол… Мои руки получили свободу. Этими руками я обняла худенькую, затрепетавшую фигурку Раисы и прокричала, да, именно прокричала (я задохнулась бы, если бы сказала это тихо) громко, из самых недр души:
— Какие там еще речи… Мы тебя любим, милая наша… родная… и… и что ты здорова и видишь хорошо, рады этому безумно, все, все!
He знаю, что такого нашли они в этих словах, но они заревели все. Все до единой, считая и Раису.
Ревели и смеялись в одно и то же время, а Принцесса — та прямо захлебнулась от слез. Потом, когда успокоилась немного, подошла ко мне и сказала:
— Нет, вы невозможный! Совсем-таки невозможный Огонек. Но оставайтесь таким невозможным Огоньком всю вашу жизнь, всю жизнь!
Потом мы все перецеловали нашу прелестную Слепушу, растроганную нашей общей к ней любовью и вниманием до слез.
Второе событие. Без моего ведома показали Мартынову мой портрет Принцессы. Я пришла из столовой на урок рисования, запоздав немного, за это получила со стороны Юлии Владимировны замечание в классный дневник, а они, воспользовавшись моим отсутствием (я говорю про Живчика и Принцессу), сбегали в интернат и притащили мою картину. Когда я входила в класс, то уже инстинктивно почуяла что-то неладное. Во-первых, у них были смущенные лица, а во-вторых, Мартынов спиной к дверям держал полотно, ужасно похожее на мое.
Я вытянула шею, поднялась на цыпочки и заглянула.
Ах!
Моя картина!
Мне хотелось вырвать ее у него из рук, бросить на пол и сесть на нее как в лодку… Но взглянула на лицо Мартынова и замерла.
— Вы должны учиться… Бесспорно, учиться… серьезно, много… У вас талант большой, бесспорный. Слышите, Камская, талант! Я не должен был бы говорить вам этого и боюсь, что вы такая непоседа, такой живчик.
— Огонек… — подсказал кто-то из окружившей нас вмиг группы девочек.
— Ну да, Огонек, — улыбнулся старый художник, — и наверное, по живости своей натуры вы не так внимательно отнеслись бы к своему призванию, между тем это было бы грешно, Камская, не раздуть искру, данную вам Богом!
Он говорил серьезно, отрывисто, даже резко. А я стояла как дурочка, с широко раскрытым ртом, и сияла, как луна. Воображаю, что за умное лицо у меня было в ту минуту! Наверное, в нем уже не оставалось и тени трагического! И на Марию Антуанетту я походила, должно быть, как червяк на звезду.
Решено! Я сделаюсь художницей, если Золотая ничего не будет иметь против. А мечту о медицине пока спрячу в карман.
На уроке истории сразу два происшествия. Преподаватель истории, прозванный Гунном за его густую, лохматую голову и скуластое лицо, вызвал меня как раз в ту минуту, когда я мысленно видела себя в залах выставки картин и упивалась относящимися к моему произведению похвалами. Я уже слышала приятный гул от множества восторженных голосов. Среди этого гула разбирала:
— Скажите пожалуйста! Камская… Талант отца! Яблоко от яблони недалеко катится… И такая молоденькая! Почти ребенок! Поразительно, восхитительно, гениально…
И вдруг:
— Госпожа Камская. Скажите мне условия Тильзитского договора!
Я поднимаюсь растеренная, улыбаюсь и с блаженными глазами и глупым лицом (могу себе представить, как я выглядела в ту минуту!) восторженно смотрю на него — и ни слова. Только улыбаюсь.
Гунн кажется очень удивленным:
— Госпожа Камская? Вы не именинница сегодня?
— Нет! Нет!
Чтобы доказать ему, что со мною ровнехонько ничего не случилось, ничего, конечно, болтаю что-то такое, чего вовсе нет в заданном уроке. Его огромная голова колышется из стороны в сторону, а на скулах загораются пятна румянца. По всему видно, что он недоволен.
— Из уважения к прежним вашим заслугам я вам ставлю «три», но… но вы должны мне дать слово, госпожа Камская, что к будущему уроку выучите Тильзитский мир, слышите ли, назубок.
— Назубок! — вырывается у меня эхом так неожиданно глупо, что со всем классом делаются конвульсии от смеха.
— Госпожа Камская? Я вас не понимаю!
Гунн смотрит вопросительно.
— О да, я буду знать, даю слово, да!
Он все еще смотрит на меня, как будто я одержимая, потом кивает головою:
— Хочу вам верить! — говорит он, потом переводит глаза на Марусю Линскую.
— Госпожа Линская, пожалуйста, вы.
Линская встает.
Господи! Что такое с нею! Сорок пар глаз устремились на первую ученицу. Что за лицо?! Красное-красное как кумач! Глаза больше, чем когда-либо, запали и горят нездоровым ярким огнем. Она хочет произнести слова и не может. Голос какой-то хриплый, чужой.
Вдруг… На глазах всего класса Линская закачалась, как тоненькая слабая березка под порывом урагана, взмахнула руками и словно подкошенная, без чувств рухнула на пол.
Ее подняли, унесли в имеющуюся при нашей гимназии перевязочную комнату. Потом отвезли Марусю домой.
Как-то сумрачно и тоскливо прошел этот день. Внезапная болезнь Линской отозвалась на нас ужасно. Все как-то притихли. Мне тоже дышалось нелегко.
Жаль бедную Линочку, как мы называем ее, и сердце что-то теснит в груди… До боли. Если бы не радостное сознание, что через месяц и три дня увижу Золотую, право, жизнь казалась бы далеко не такой прекрасной, какова она есть на самом деле.
Февраль 1904… Замок Ярви. Финляндия.О сколько событий, самых неожиданных, самых необычайных!.. Право, точно арабская сказка из «Тысячи и одной ночи». Действительно, презабавной проказницей бывает иногда судьба! Жили себе смирно и тихо девочки гимназистки, учились, сидели в классе, готовили уроки, «экстерки» расходились в одну сторону, мы, интернатки, — в другую, в определенное время, и вдруг! Налетел шквал, закружил ураган, разразилась гроза, разыгралась буря, и мы очутились (я говорю о нас, интернатках) в глуши Финляндии, в замке (хотя на замок-то он и не похож нисколько) Питера Ярви, отца Ирмы. А экстерок просто-напросто распустили по домам на… на неопределенное время.
Дело в том, что в гимназии появилась непрошенная, зловредная гостья — скарлатина. Линская оказалась ее первой жертвой и — увы! — не единственной. За нею заболела Вершинская, Руловина, Ремизова, Калачева, Сосновская и еще многие гимназистки из других классов. Настоящая паника охватила начальство. Надо было во что бы то ни стало прекратить источник заразы, распустить учениц по домам, а нас, живущих при гимназии, изолировать, увезти куда-нибудь подальше из города, где свирепствовала ужасная болезнь. В Петербург приехал по делу отец Ирмы и, узнав об отчаянном положении по отношению возможности заразы его дочери и ее подруг, тут же предложил Марье Александровне свой уединенный замок в его поместье под ее интернат до тех пор, пока не утихнет эпидемия скарлатины. Ах, как это было кстати! Мы буквально ошалели от восторга и чуть не задушили от радости румяную Финку, изъявляя ей нашу благодарность.
Одно меня смущает немного. Это то, что Золотая, приехав в Петербург усталая и измученная с дороги, должна будет предпринять новое, хотя и не особенно продолжительное путешествие для свидания со своим глупым Огоньком.
Мы собирались с какою-то безумною поспешностью. Ехали с нами, семью интернатками: сама Марья Александровна Рамова, Маргарита Викторовна и инспектор. Предполагалось продолжать по мере сил и возможности занятия, причем Федор Федорович Глинский (фамилия инспектора) и m-lle Боргина должны были заменить нам на время всех других учителей.
Приехали в Ярви вчера ночью.
На станции нас ждали два старомодных рыдвана, в которых предки Ирмы ездили, должно быть, в кирку по воскресным дням. Потом маленькие изящные санки для «молодой барышни» то есть для Ирмы, как заявил правивший гнедой пони работник-финн. И рыдванами тоже правили работники в серых кафтанах с трубками в углах рта. Наша Финка совсем преобразилась с той минуты, кок ее нога ступила на родную землю. Куда давались ее обычная апатия, спокойствие и неловкость?! Со всеми рабочими здоровалась за руку, похлопывала их по плечу, как самый заправский мальчуган, и лопотала что-то неустанно на своем оригинальном наречии. Она была так любезна, что предложила мне место в своих саночках, которыми управляла сама. Пони рысью взяла с места, и мы понеслись.