Тамара Холостова - Девочка перед дверью. Синие горы на горизонте
Ночью я лежала и соображала, что, может быть, мое письмо нашли не на моей тумбочке, а на полу и мне потому не говорят, что не знают, кто его написал. И я решила, что больше не буду писать ничего и тогда они не узнают моего почерка. Но тут я вспомнила, как сама раз десять переписывала для всех эту несчастную «Ученицу пятой школы по фамилии Шишкова», так что теперь все равно уже все пропало и ничего не поделать… А кроме того, они могут вызвать пограничную собаку с заставы и дать ей понюхать мое письмо, и тогда собака сразу приведет ко мне…
На следующий день наш отряд был дежурный, и вечером меня вызвали на линейку опускать флаг, потому что по задумчивости я больше всех начистила на кухне морковки. Но я решила, что это из-за письма, и ноги у меня, когда я шла к трибуне, были как вареные макароны, и в животе бурчало так, что я думала, будто всем слышно.
По-моему, у нас в отряде были очень хорошие девочки. Но после того как я стала думать про это проклятущее письмо, я уже ни с кем не хотела водиться, потому что все время представляла себе, как они все про меня узнают и будут клеймить позором и говорить, что я лила мельницу на врага…
И хуже всего было то, что хотя «верблюжан» в лагере было всего трое, но один из них был брат нашей вожатой, Женька Марголин из третьего «а». На открытии он играл на скрипке, и все говорили, что вот в этом Верблюде какие, оказывается, способные ребята — и стихи читают, и на скрипке… И теперь я с ужасом думала про то, что Ирочка тоже все про меня узнает. И я старалась близко к Марголину не подходить.
Так шло время, но ничего страшного не происходило, и я стала думать, что так сойдет. Но тут вдруг мне пришло в голову, что это означает только одно: что мое письмо подобрал шпион и использовал в своих шпионских целях. Мало того! Ведь в любую минуту этот шпион мог предъявить мне его и сказать, что я теперь завербованная и должна работать на фашистов. И я поняла, что мой долг — пойти к старшему вожатому Косте или еще лучше — к пограничникам и все им по-честному рассказать.
Но тут вдруг я подумала, что они подумают, что ведь письмо я писала маме и папе, и хотя они тут совсем ни при чем, но мама ведь мне рассказала, что в виде исключения в отдельных случаях может все-таки произойти ошибка. И когда я представила себе, как эта самая Ошибка-В-Виде-Исключения берет и происходит с моими мамой и папой, меня чуть не стошнило от страха…
И я поступила, как подлый трус, и решила лучше молчать, а если ко мне придет шпион, то я его заманю к морю и сброшу со скалы… Но только в глубине души я понимала, что со шпионом мне вряд ли справиться, потому что у него и пистолет, и яд, и нож, и перчатки, и мое письмо в придачу! И от всех этих рассуждений мне было очень плохо.
Мне было так плохо, что даже когда весь наш лагерь поехал на экскурсию в Сочи и все было уже совершенно замечательно, то мне даже и тогда хорошо не было. Мы бродили среди всамделишных пальм и среди каких-то еще удивительных деревьев с большими гладкими листьями и с белыми цветами с тарелку каждый, из которых наши мальчишки понаделали себе шляп. Целый день мы ходили по Сочи и грызли кедровые орешки, и когда мы с большим мальчиком Юрой остановились у ларька попить газировки, а потом заблудились, то отыскали дорогу, как мальчик с пальчик, по скорлупе… А вечером мы возвращались на пароходике и пели песни, и здоровенное солнце с отъеденным боком катилось в море, а на черно-зеленых холмах в домах-отдыхах один за другим зажигались окна, а наперегонки с нашим пароходиком по берегу — так близко к воде, что в ней отражались его огни, — бежал поезд, и белый дым бежал следом за паровозом, а из окошек пионеры махали нам галстуками, и мы им тоже, и большой Юра дал мне свою куртку, чтоб я не мерзла.
Но все равно всю дорогу я думала про то, что все потому такие добрые и веселые, что им еще не сказали про меня правду, и понимала, что теперь уже ничего не изменишь и не теперь, так потом все станет известно и все это хорошее кончится…
В директорской «эмке»
(Митиюки)[1]
После пионерского лагеря я перестала спать. Вовкин отец дал мне записку к знакомому невропатологу, и папа повез меня в Ростов.
Поезд у нас в Ростов ходит один раз в день рано утром. Мы с папой немного закопались и, чтобы поспеть, дернули к станции что есть духу, потому что издали слышно было, как поезд уже гудит возле семафора, а стоит он у нас на станции всего две минуты.
И мы бы поспели, но тут мимо нас по дороге проехала директорская «эмка»; на повороте она притормозила, директор высунулся и окликнул папу:
— Гогдон!
Мы остановились.
— Пгивет, Гогдон! — сказал директор. — Ты куда? В гогод? Садись с нами, подвезем.
Обычно директор ведет свою «эмку» сам. Но тут с ним за рулем сидел Теняков — начальник Верблюдского политотдела.
Теняков слегка кивнул папе, но видно было, что ему совсем неохота нас подвозить. Но тут поезд уже подошел к станции и сразу же свистнул, что он уходит. Ясно стало, что нам уже к нему не поспеть. Теняков еще больше нахмурился и открыл заднюю дверку.
— Садитесь. Только быстрее.
Мы сели. Теняков захлопнул дверку и сразу же так дернул с места, что я чуть не прикусила себе язык. Наверное, он действительно очень спешил.
И пока мы не проехали все верблюдские отделения и все наши поля, он так все время и мчался как ненормальный.
Но тут мы проехали последнее, двенадцатое, отделение и элеватор, и директор тронул его за руку и сказал:
— Не спеши, Тимофей. Не на свадьбу.
И Теняков стал ехать потише. А директор повернулся на своем сиденье и стал через мою голову смотреть в заднее окошко. Я поглядела туда же, куда и он. В заднее окошко был виден наш Верблюд: желтые поля, и элеватор, и белые домики отделений. А сзади на синем небе уплывал институт.
Так и было видно три цвета: желтое, белое и синее. А если и было что-нибудь еще, то этого видно не было…
— Чегт… — сказал директор. — Что ни говоги, а здогово мы его отггохали.
Он похлопал себя по карманам, потом полез в нагрудный карман к Тенякову, достал оттуда «Беломор» и закурил. И снова стал глядеть. Потом он заметил, что я гляжу вместе с ним, усмехнулся и подмигнул мне.
— Что, победительница, — сказал он, — нгавится?
— Очень.
— То-то.
И, помолчав, спросил меня:
— Ну как было в лагере? Хогошо отдохнула?
— Спасибо, — вежливо ответила я. — Хорошо.
Наверное, я сказала как-то не так, потому что директор поглядел на меня внимательно, а потом отвернулся и стал глядеть куда полагается.
А я стала разглядывать в зеркальце Тенякова. Мне было видно, что Теняков недоволен тем, что мы с папой сидим с ними в машине. Он молча правил, и только желваки ходили у него под скулами.
Теняков был похож на Кирова. И одевался он точно так же, и когда говорил речи, то точно так же, как Киров на портретах, вскидывал вперед руку. Только непокорная прядь не падала у него на лоб, потому что пряди у него не было — Теняков был лысый. Или бритый. И он всегда говорил очень хорошие и интересные речи, только короткие. А дочка его Искра играла иногда с нами в Испанскую войну. Только с ней было неинтересно играть, потому что ей про что ни соври, она про все верит… Зато в старшего ее брата Кима я даже была чуточку влюблена. То есть влюблена в него была Вовина старшая сестра Мариша, а я уж с ней заодно тоже. Ким был курсантом летной школы и к нам приезжал в форме. И он тоже был похож на Кирова. Или, вернее, не на Кирова, а на Сережу Кострикова и очень нам нравился.
Директор снова обернулся к нам с папой.
— Гогдон, — сказал он, — хочешь выпить? Там у тебя под ногами. Четыге звездочки.
Теняков искоса чуть поглядел на него, но ничего не сказал.
— Ну-ну, — сказал директор, — можешь не тагащиться. Я уже вполне… А Гогдону почему, собственно, не выпить? Не поливать же догогу?
Но папа отказался. Директор не настаивал. Он закурил еще одну папиросу, дал папе… А потом спросил, пустив дым в зеркало:
— Гогдон… А как в лагере, жить можно в конечном счете? Не в пионегском, конечно…
— Как видите, я жив, — сказал папа.
И удивленно посмотрел на директора.
(Я тоже не поняла: про какой они лагерь говорят, если не про пионерский?)
— Что ж, — сказал директор, — это оп-ти-мис-тично…
— Валя… — сказал Теняков.
И замолчал.
— Вы что-то имеете сказать, сэг? — спросил директор.
И стало заметно, что он пьян.
Но Теняков больше ничего не сказал. Он сосредоточенно глядел на дорогу. И лицо у него было тихое и печальное. Мне в зеркальце были видны их с директором лица, и казалось, что молча они о чем-то говорят друг другу. И было странно, что наш усатый директор для Тенякова был просто Валя. И от этого я вдруг представила себе, что когда-то он тоже учился в третьем классе и, наверное, хулиганил, а учительница кричала: «Марголин! Выйди из класса!..» Вот про его сына Женьку я такое представить себе не могла; Женька, по-моему, так и родился с пятерками и со скрипкой.