Тереза - Эркман-Шатриан
— Не убивайте меня! Сжальтесь, ради бога!
— Встань же, — ласково сказал дядя, — уже все позади!
Но Лизбета еще пребывала в таком смятении, что с трудом передвигала ноги, и мне пришлось взять ее за руку, как малого ребенка, и отвести наверх. Тут, очутившись в своей кухне, она присела у очага и расплакалась, благодаря творца за спасение, — это доказывает, что старики так же дорожат своей жизнью, как и молодые.
И потекли часы, полные скорби. Никогда мне их не забыть. Никогда не забыть, как дядя неустанно откликался на призыв всех страждущих, взывавших к его помощи.
Не проходило минуты, чтобы какая-нибудь женщина или ребенок не вбегали к нам с криком:
«Где господин доктор?.. Скорей… Он очень нужен… Болен муж… Болен брат… Больна сестра…»
Иной был ранен, иной сошел с ума от страха, иной упал навзничь и не обнаруживал никаких признаков жизни.
Дядя не мог поспеть всюду.
— Вы его найдете в таком-то доме, — говорил я встревоженным людям, — ступайте туда поскорее!
И они шли за ним.
Вернулся он поздно, около десяти часов. Лизбета приходила понемногу в себя; она разожгла в очаге огонь и накрыла, по обыкновению, на стол. Но штукатурка, упавшая с потолка, осколки стекол и щепки еще валялись на полу. И вот среди всего этого хлама мы сели за стол и в полном молчании принялись за еду.
Время от времени дядя поднимал голову и смотрел на факелы, двигавшиеся во тьме вокруг убитых, на повозки, черневшие перед водоемом, на местных низкорослых лошадок, на могильщиков и на зевак. Глубоко задумавшись, наблюдал он за всем этим.
К концу нашей трапезы он сказал мне, указывая на площадь:
— Вот что такое война, Фрицель! Смотри и запоминай… Да, вот она, война! Смерть и разрушение, жестокость и ненависть, попрание всех человеческих чувств… Когда господь хочет нас покарать, он ниспосылает нам чуму и голод, но это неизбежное бедствие происходит, по крайней мере, по его мудрому повелению. Война же происходит по воле самого человека: он ввергает в беду себе подобных и сам безжалостно огнем и мечом опустошает все вокруг.
Еще вчера жизнь наша текла мирно. Мы ничего не требовали, никому не причиняли зла, и вдруг чужие люди вторглись к нам, разорили и разгромили нас. Ах, да будут прокляты честолюбцы, подстрекающие на эти злодейства! Да будут они про́кляты во веки веков! Помни же об этом, Фрицель. Нет на свете ничего ужаснее! Незнакомые люди, в глаза не видавшие друг друга, внезапно вступают в смертельный бой.
Дядя говорил с глубокой серьезностью. Он был очень взволнован, я же слушал, опустив голову, вникая в каждое слово, запечатлевая все в своей памяти.
Так прошло с полчаса, как вдруг на площади началась какая-то суматоха. До нас донеслись глухое рычание собаки и раздраженный голос нашего соседа Шпика:
— Молчать… молчать!.. Проклятый пес!.. Вот я ударю тебя заступом по башке. Пес — под стать хозяевам: они платят вам своими ассигнациями и кусают… но кончают плохо!
Собака зарычала еще громче.
Среди молчания ночи раздавались еще чьи-то голоса:
— А все же странно… Глядите-ка, пес не хочет оставлять эту женщину. А может, она еще жива!
Тут дядя вскочил и вышел. Я отправился следом за ним.
Всего ужаснее на свете — видеть мертвецов в багровых отблесках факелов. Ветра не было, но пламя все же колебалось, и чудилось, что все эти мертвенно-бледные люди, лежащие с открытыми глазами, шевелятся.
— Еще жива! — орал Шпик. — Да ты что, с ума спятил, Иеффер? Уж не больше ли ты смыслишь, чем военные лекари? Нет… нет… она получила по счету… Так ей и надо! Это она уплатила мне за водку бумажками. А ну, отойдите, я прикончу пса, и дело с концом!
— Что тут происходит? — спросил дядя резким тоном.
Все обернулись, словно в испуге.
Могильщик снял шапку, два-три человека отступили, и мы увидели, что на ступенях водоема лежит маркитантка; ее лицо поражало снежной белизной. Прекрасные черные волосы разметались по луже крови, на боку еще висел бочонок, а бескровные руки откинуты были в стороны на каменные плиты, залитые водою. Вокруг лежало множество трупов, а тот самый пудель, который утром согревал ноги маленького барабанщика, стоял рядом с ней. Шерсть на его спине поднялась дыбом, глаза сверкали, пасть ощерилась. Он весь дрожал и, рыча, смотрел на Шпика.
Трактирщик, вооруженный заступом, не решался, несмотря на свои храбрые речи, приблизиться к пуделю: ведь было ясно — промахнись трактирщик, и пудель перегрызет ему горло.
— Что тут происходит? — повторил дядя.
— Да вот собаку никак не отгонишь, — с ухмылкой ответил Шпик, — а они думают, это потому, что женщина еще жива.
— И они правы, — ответил дядя отрывисто. — Животные бывают сердечнее и умнее иных людей. А ну, отойди!
Он отстранил Шпика локтем, подошел к маркитантке и нагнулся. Собака не бросилась на дядю, а присмирела и не мешала ему. Все подошли ближе. Дядя опустился на колени и положил руку на сердце маркитантки. Все молчали. Наступила глубокая тишина. Так длилось с минуту, как вдруг Шпик сказал:
— Хе-хе, да надо ее зарыть, ведь правда, господин доктор?
Дядя поднялся. Сдвинув брови и глядя в лицо трактирщика сверху вниз, он воскликнул:
— Подлец! Из-за нескольких мерок водки, за которые бедная женщина тебе уплатила как могла, тебе не терпится, чтобы она умерла! Ты даже готов заживо ее закопать.
— Господин доктор, — воскликнул трактирщик, надменно поднимая голову, — да знаете ли вы, что существуют законы…
— Замолчи! — оборвал его дядя. — Твой поступок постыден! — И, обернувшись к остальным, дядя сказал: — Иеффер, перенеси женщину ко мне домой. Она еще жива!
Напоследок он с негодованием посмотрел на Шпика. Могильщик и его сыновья уложили маркитантку на носилки и двинулись в путь. Пес не отставал от дяди — шел, прижимаясь к его ноге. Трактирщик же остался у водоема, позади нас, и мы слышали, как он насмешливо твердил:
— Женщина мертва. Доктор