Гавриил Кунгуров - Артамошка Лузин
Тут из бродяжки и посыпалось, как из дырявого мешка:
Товару твоему гнить-перегнить!А тебе, пузатому дураку,В нос табаку,В спину дубину,В лоб осину!
И пошел, и пошел…
Вскипел купчина, схватил безмен — да за бродяжкой, а тот меж людей, как скользкая рыба, вертится, в руки не дается.
Устал купчина, идет в лавку, кряхтит да ругается.
— «Ну, — думает, хоть от лавки черта отогнал, и то ладно».
Подходит — а бродяжка у бочки стоит, рукой мед черпает, ест да крякает. Купчина — к нему, а он — хлоп ему в лицо медом, и был таков.
Свету не взвидел купчина. А народ над купчиной же и потешается.
Тут Артамошка бродяжку узнал, подбежал к нему:
— До тебя, дяденька, я прислан…
— Откелева? — важно спросил бродяжка.
— Из приказной избы, от самого правителя городка.
— Что ж тот правитель, окромя тебя, сопляка, и послать до меня не нашел человека?
Артамошка обомлел. А бродяжка стоит, руки в боки, приосанился и важно бородкой трясет. Ветерок заплатками играет, а из-под них грязное тело видно. Осмелился Артамошка, поближе подошел:
— Приказано бродяжку сыскать…
— Коль приказано, так ищи!
— Приказано сыскать такого, что далекие земли знает, чтоб с казаками мог идти.
— А не брешешь?
Артамошка побожился.
— Может, в смех меня норовишь взять? Смотри, малец, попомнишь Егорку Ветродуя!
Тут казаки из-за угла выскочили, бродяжку схватили и привели в приказную избу.
* * *Прыгали светлые зайчики на казачьих доспехах — на пиках, пищалях. Бродяга Егорка Ветродуй сидел на коне и важно выпячивал плоскую грудь. Доспехов на нем не было, только заржавленная пищаль смешно болталась за спиной. Когда казаки тронули коней, Егорка загляделся, лошадь рванулась, и он чуть не вылетел из седла.
— Держись, казачина!
— Страшенный воин! Го-го-го! — хохотали со всех сторон.
Но Егорка поправился в седле, встал на стремена и, взмахнув плетью, ударил какого-то ротозея по спине. Тот взвился от боли и потонул в толпе. А Егорка вытянулся, лихо заломил ободранную шапчонку и понесся догонять казачий отряд.
Часть вторая
Лесные люди
Из темного лога тянуло холодом и сыростью. Нависла над лесом густая просинь. Бурливая, беспокойная река билась и кипела в водоворотах, хлестала волной о скалистые пороги. Волна прижимала к берегам бурые комья пены; она то нанизывала их на коряжины и залитые водой прибрежные кусты, то рвала в мелкие клочья.
У синего лога река повернула круто и порывисто; повернула и затихла, образовав широкую заводь, спокойную и гладкую, как озеро.
Едва побелел восток, чуть-чуть загорелся небосклон — проснулся бекас. Рассекая воздух, он молнией пронесся над речкой и разорвал предутреннюю тишину резким щелканьем своих крыльев. Над лесом проплыла серая птица. Важно взмахивая крыльями, она сделала несколько ровных кругов и прокричала мягко, гортанно… хорк — хорк!.. Это коршун делал свою утреннюю прогулку. Он взмахивал крыльями важно, размеренно и плавно, словно подсчитывал: раз-два, раз-два…
Вырисовывались зубцы гор. Забелели скалы, и засеребрились в ярком блеске снежные шапки у горных вершин. Врывался свет в таежную синеву, просыпалась и оживала тайга. Клесты встречали солнце пронзительным свистом. Вторя им, щебетали другие таежные пташки. На склонах гор кричали дикие козлы. Позже всех поднялся из своего логова бурый медведь.
Раздвигая прибрежные заросли, он осторожно шагал к реке. Тучи комаров и мошки надоедливо лезли в глаза, в рот, в уши. Медведь фыркал, злобно отплевывался и отбивался лапами. Он подошел к берегу реки, поднял голову и, крутя черным кончиком носа, жадно потянул воздух, беспокойно оглядываясь.
Сделав еще несколько шагов, медведь поднялся на дыбы, раскрыл широко пасть и заревел диким рыкающим ревом. В страхе шарахнулись птицы и, взметнув крыльями, утонули в таежной зелени. Встревожились звери. Испуганные козы ускакали в безбрежные дали лесов. Лисица-огневка, прижимаясь к самой земле, торопливо бежала к своей норе. Даже гордый и сильный лось осторожно прислушивался. Лишь белки беспечно качались на ветках, распустив свои серебристые хвосты.
Медведь злобно рычал, рыл лапой землю, поднимал желтое облако пыли и свирепо смотрел на высокий обрыв берега.
Еще вечером полянка зеленела и искрилась, вечерние лучи солнца переливались огненными пятнами, медведь катался и тонул в зеленом шелку. И вдруг утром место оказалось занято двумя черными горками.
У речки, на небольшой полянке, стояли два остроконечных чума.
Медведь потянул воздух, почуял запах человеческого жилья. Оглядываясь по сторонам, он косолапо зашагал к чумам. Людей в чумах не было. Мужчины ушли на охоту, а женщины — копать сладкие коренья. Медведь сорвал кожаную покрышку чума, наступил на нее задними лапами и разорвал ее на мелкие куски. Разбросал шесты, разодрал одежды и постели, сшитые из шкур зверей, а заячье одеяло трепал до тех пор, пока не разлетелось оно по ветру пушистыми клочьями. Злобно ринулся медведь ко второму чуму; из него с визгом вылетела взлохмаченная, перепуганная собачонка. Медведь одним прыжком догнал ее, и покатилась она под откос вместе с комьями глины.
Медведь оглядел разрушенное, повернулся и торопливо зашагал в тайгу.
Вечером вернулись люди. Старый эвенк Панака сказал:
— Гость был, самый дорогой гость — дедушка-медведь.
— Плохо мы угостили гостя, — вздохнул старший сын, Одой.
— Сердитый ушел гость, — согласился огорченный Панака.
Младший сын, любимец Чалык, пытливо рассматривал на густой траве отпечатки медвежьих лап. Чалык ростом мал, но широк в плечах и крепок телом, как медвежонок. Скуластое лицо его обветрилось, а щеки рдели цветом спелой брусники, под черными полосками бровей искрились узенькими прорезями раскосые, с хитрецой глаза. Длинные волосы были заплетены в тугую косичку; лишь спереди нечесаные пряди выбивались из-под малахая шапки и падали на лицо. Чалык смахивал их рукой и тщательно подтыкал пальцами обратно под малахай.
Старый Панака радовался. Когда Чалыка не было в чуме, хвастливо говорил:
«Будет парнишка настоящий охотник: шаг у него шибко ладный — неслышно топает, лисица — и та не может учуять его».
Мать торопливо добавляла:
«Птичий глаз у нашего сына, цепкие руки, как лапки у белки, а быстроног, как дикий олень»…
Чалык все еще рассматривал медвежьи следы и шлепал себя шершавой рукой то по лбу, то по щеке, чтобы убить кровопийцу-комара.
Как настоящий охотник, Чалык носил высокие — выше колен — унты[5], легкую короткую парку[6] и кожаные штаны. На тонком пояске красовался подаренный отцом острый охотничий нож. И штаны, и унты, и парку шила мать. Она старательно отделала полы парки разноцветными кусочками кожи и опушила узкой полоской лисьего меха, пришила красивые кожаные завязки.
Чалык гордился: такие же парки носили и его отец и старший брат Одой. От плеч по рукавам до самого низа шли ровные разноцветные полоски, а на конце из шкур оленя рукавов были наглухо пришиты рукавицы. Если жарко просунет Чалык руку в дырочку, которая сделана чуть повыше рукавицы; тогда рука очутится на свободе, а рукавица спрячется внутри рукава; и ее не видно. Когда очень жарко или сидит Чалык у костра, он, так же как его отец и брат Одой, снимает парку, и тогда всем виден расшитый бисером, кусочками кожи и мехов нательный нагрудник.
Когда у костра взрослые ведут разговор, Чалык никогда не вмешивается — молчит и слушает; но когда мужчины берут лук и стрелы Чалык никогда не отстает.
Чалык, поднимаясь с земли, посмотрел еще раз на следы медведя; в глазах его сверкнул огонек.
— Этого медведя я убью!
Потом он подумал, шумно вздохнул и добавил:
— Однако, шибко большой медведь, такого из моего лука не убьешь…
Собаки обнюхивали следы; старые заливались угрожающим лаем, а молодые в страхе поджимали хвосты и вертелись близко около людей.
Женщины костяными иголками торопливо чинили кожаные покрышки чума. На буйного гостя никто не обижался. Все говорили о нем как о лучшем друге, хвалили его ловкость и силу, ласково называли дедушкой.
Только у Чалыка при виде следов огромных лап загорались глаза, рука крепко сжимала лук и колчан со стрелами слегка дрожал. Маленький охотник сильно волновался.
* * *…Чумы привели в порядок. В этих двух чумах жили две семьи. В первом — Панака с женой Тыкыльмо и сыном Чалыком. Во втором — старший сын Панаки, Одой, со своей семьей: женой Талачи и маленькой дочкой Литорик, которая спала в берестяной люльке.