Фрида Вигдорова - Мой класс
— Нужно было — вот и ушёл.
С этими словами Саша уселся на свою парту, не удостоив Лёшу ни единым взглядом.
Тут бы мне вмешаться, сказать Саше, что он не может уходить из школы, когда вздумается, посреди занятий, — наверно, все ребята ждали, что я скажу что-нибудь такое. Но я промолчала. По совести говоря, я просто побоялась сказать что-либо. «Бог с ней, с сумкой, — подумала я. — Авось обойдётся как-нибудь».
Но, конечно, не обошлось. Через неделю у Гая пропала коробка цветных карандашей, ещё через несколько дней — пенал у Лабутина. Класс гудел, как осиное гнездо: на переменах и после уроков говорили только о кражах.
— Это тех же рук дело, что и с сумкой, — слышала я.
— Знать бы кто — дал бы я п-подлецу! — заикаясь от волнения, заявил тихий Глазков.
Только Воробейки — Саша, а значит, и Вася, — казалось, ничуть не интересовались происходящим и не участвовали в обсуждении. В школу они ходили не часто, приготовлением уроков себя не утруждали, и в журнале против их фамилий трудно было обнаружить что-нибудь, кроме двоек.
Моё поведение — я понимала это — было нелепо. «Он, конечно, смеётся надо мною, думает, что я слепа или боюсь его», думала я о «старшем» Воробейко и… молчала.
— В другой раз надо будет всех обыскать, — сказал однажды Рябинин. — Хуже нет, когда все друг на друга косятся и никто никому не верит, а один гад ходит и радуется.
Но я не могла себе представить, что стану рыться в портфелях ни в чём не повинных ребят. Что, если бы это я сидела на парте, зная, что ни в чём не виновата, и меня вдруг стали обыскивать? Я не забыла урока, полученного от Гали: я твёрдо знала, что чувством собственного достоинства обладают все люди, даже самого малого возраста. И когда Рябинин сказал мне: «Марина Николаевна, что вы сомневаетесь, ведь это Воробейкиных рук дело!» — я ответила:
— Не пойман — не вор, Лёша. А вдруг мы ошибаемся? Что тогда?
— Да не ошибаемся, Марина Николаевна! Вот попомните моё слово!
И я «попомнила». Однажды во время перемены в учительскую вошёл милиционер.
— Вы будете товарищ Ильинская? — сказал он, вежливо поздоровавшись. — Разрешите взять в отделение вашего ученика Воробейко Александра, есть на него серьёзная жалоба, — и милиционер протянул мне густо исписанный лист бумаги.
Я мельком взглянула, но от волнения ничего толком не разобрала: речь шла о каком-то грузовике с яблоками, который Саша вместе с приятелями ухитрился опустошить.
«Вот и выход, — пронеслась мысль. — Возьмут его — и дело с концом». И вдруг, неожиданно для себя, даже каким-то не своим голосом, я сказала:
— Нет, это мой ученик, и я не могу отпустить его с уроков. Я сама зайду вечером к начальнику милиции и поговорю с ним.
Когда я вышла в коридор, у дверей учительской толпились ребята, и было ясно, что им уже всё известно. Придя в класс, они ещё некоторое время не могли успокоиться, и я расслышала, как кто-то с упрёком сказал Саше:
— Вот, Марина Николаевна за тебя заступилась…
И этот мальчишка, несомненно испуганный, всё ещё бледный, нашёл в себе силы ответить сквозь зубы:
— Очень нужно!
Сразу после уроков я пошла к Саше на дом. Меня благожелательно встретил Воробейко-отец, грузный, плечистый мужчина высокого роста. Он подал мне стул, сам опустился на кровать напротив и внимательно выслушал всё, что я рассказала.
— В классе это, конечно, Сашка воровал, — сказал он, когда я кончила. — Ничуть не сомневаюсь. И признаться вам откровенно, Марина Николаевна, я давно махнул на него рукой. Поверьте мне, ему одна дорога — в трудовую колонию.
— Что вы… — начала я растерянно, но он не дал мне договорить.
— Нет, уж вы мне поверьте. Я весь день на работе, ребята одни, присмотру, прямо скажем, никакого. Могу, конечно, отправить Сашку в деревню к жене — так ведь разве она с ним сладит? У неё там ещё двое. А он и брата портит и сам уже совсем увяз. Того и гляди, натворит какой-нибудь уголовщины. Распустился, совсем распустился!
Он сказал это без горечи, спокойно и равнодушно, как говорил бы о жильцах соседнего дома, о прохожих на улице, о жителях Марса, если только там кто-нибудь живёт.
Что было делать? Читать нравоучения? Возмущаться, доказывать, что он, отец моих учеников, который должен быть моим помощником и союзником, не смеет говорить так о своих детях?
— Простите, но, мне кажется, вы сами виноваты в том, что они распустились, — сказала я, почти пугаясь своего резкого тона: всё-таки этот человек был чуть не вдвое старше меня. Но я уже не могла остановиться. — И почему вы так легко решили насчёт трудовой колонии? Никто не имеет права перекладывать воспитание своих детей на чужие плечи!
— А я, знаете, не верю в воспитание уговорами: «Саша, не воруй, да Саша, перестань…» Его надо наказать. В колонии на него найдут управу, а мы с вами тут ничего не сделаем. Не взыщите: что думаю, то и говорю.
Я ушла от него в смятении. Меня глубоко возмущало это ленивое, спокойное равнодушие, и в то же время… В самом-то деле, что я могу сделать с Сашей? Отец считает его безнадёжным: ведь и правда, растёт вор. И лгун. Как я его переделаю? Не лучше ли отдать его в более твёрдые, опытные руки?
Эти мысли точили меня и дома. Я стояла на кухне у своего чайника, не замечая, что он отчаянно фыркает и плюётся, и мысленно доругивалась с Воробейко-отцом, пока Мария Фёдоровна, соседка, не сказала мне с недоумением:
— Мариночка, что вы смотрите? Чайник давно кипит… И отчего это у вас вид такой усталый?
— Не усталый, а огорчённый, я уж вижу, — поправила Татьяна Ивановна. — Что стряслось? Рассказывай уж.
— Да что… Есть один мальчишка в моём классе. Ворует. Из милиции приходили.
— А родители? — спросила Татьяна Ивановна.
— Мать в деревне, отец говорит: в трудовую колонию — одна дорога.
— Вот и прекрасно! — воскликнула Мария Фёдоровна. — Что же вы расстраиваетесь? Уж если отец так считает, значит его возьмут и развяжут вам руки.
Должно быть, этого-то совета мне и не хватало. Наскоро напившись чаю, я отправилась в милицию.
— Да, — сказали мне в детской комнате, — у них во дворе подобралась бойкая компания. Видно, есть руководитель повзрослей да неопытней, чем эта мелюзга. Ваш Воробейко пока ни в чём уличён не был, а вот теперь мы посмотрим, что он такое… Не вызывать его? Почему не вызывать? Вы за него ручаетесь? (Тут на меня посмотрели с особенным вниманием, словно оценивая, надёжный ли из меня выйдет поручитель). Так ведь это не просто слово «ручаюсь». Раз ручаетесь, стало быть, в случае чего, будете за него в ответе… Ну ладно, посмотрим. Телефона у вас нет? Адрес какой? Ладно, давайте держать связь.
На другой день после уроков я попросила Сашу остаться. Мы выждали, пока ребята разошлись, и я начала свой первый серьёзный разговор. Собственно, настоящего разговора не было: собеседник упорно молчал.
— Ты не волнуйся насчёт этой истории с грузовиком и яблоками. Я вчера была в милиции и поручилась за тебя. Но я хочу поговорить с тобой ещё вот о чём. Ты ведь знаешь, в классе участились кражи. Это очень неприятно. Просто нельзя понять, кто виноват. (Саша искоса взглянул на меня быстрым и, кажется, чуть насмешливым взглядом). Так вот, я хочу попросить тебя: возьми, пожалуйста, на себя заботу о шкафе. Знаешь, там у нас хранятся тетради, книги наши. Вот тебе ключ, возьми — следи, чтоб всё было в порядке.
Надо отдать Саше должное: он посмотрел на этот ключ, как на гремучую змею, он отбивался от чести, которую я ему навязывала, как только мог:
— Не знаю… не могу… Да как же я буду отвечать? Да что я могу сделать?..
Но ключ я ему вручила.
Почему я это сделала? Ведь я не вдруг решила, я обдумывала этот разговор накануне и ночью долго не могла заснуть. Мне казалось: я обращаюсь к лучшему, что есть в Саше.
Мне вспомнилась картина «Путёвка в жизнь». Там руководитель колонии для беспризорных (его играл чудесный артист Баталов) вот так же вручил вору Мустафе деньги. Мне вспомнилось его суровое, взволнованное лицо, сдвинутые брови: вернётся ли Мустафа или сбежит с деньгами? Вместе с ним ждёт и волнуется зритель. И Мустафа возвращается: большое, неожиданное доверие что-то перевернуло в нём, сделало его другим человеком. Это была правда, этому нельзя было не верить. И ведь вот Макаренко действовал так же, об этом рассказано в «Педагогической поэме»: вчерашнему вору Карабанову он дал доверенность, на получение пятисот рублей и, когда Семён привёз деньги, даже не стал их пересчитывать. А потом он поручил Карабанову получить ещё большую сумму, и когда тот потребовал, чтобы Антон Семёнович проверил деньги, Макаренко твёрдо ответил: «Я знаю, ты человек такой же честный, как и я. Я это и раньше знал, разве ты этого не видел?» Это был смелый поступок и хороший, смелый разговор.
Почему же у меня от разговора с Сашей нет радости, а только смутный осадок на душе, и самый разговор уже кажется фальшивым, ненастоящим? Видно, нельзя просто подражать кому-то, а надо каждый раз самой думать, самой решать, как поступить.