Паруса осени - Иоланта Ариковна Сержантова
Небо вновь пылило снегом. Казалось, пол года тому назад оно навсегда отказалось от сей затеи, но вот, — опять взялось за старое. Понукаемо ветром, оно выказывало ярость, которую сдерживало по всю весну и лето.
Потрясая соснами, едва не доставая их из земли вместе с корнями, встряхивая ими, как букетами, плевало на них снежной пеной, как неряшливый цветочник на залежалый, и почти увядший от того, свой товар.
Тщась восстановить порядок и густоту чубов, сосны поводили плечами из стороны в сторону и молили внятно:
— По что?! Как же так-то?
— А за то, что не любишь меня так, как я!
— Да. как же это… — Отказывались верить в происходящее сосны, но снег хлестал их по зелёным щекам, приговаривая слова, разобрать которые не было никакой возможности, но сквозившие в них обида, упрёк, несчастье нелюбимого всеми существа, прожигали, тем не менее, насквозь, отставляя после себя повсюду влажные капли.
Рыдания ли то были, либо яд, что по обыкновению источает сердечная горечь, — то всё едино для яви миру меры своего несчастья.
— Любовь… Так в чём она, в самом деле?
— Не сделать больно, когда плохо самому. Поберечь от слёз и яда в словах. Они, действительно, ранят. До порезов на сердце, до крови…
Я помню, я люблю…
Острый даже на первый взгляд, серп луны слепил глаза так, что изрядная его холодность и неприступность терялись под аккомпанемент причисленных к иным, невиданным издали достоинствам, существование коих не могло быть ни осмеяно, ни оспорено, ни подтверждено. Обветренная инеем щека месяца, тем не менее, казалась нежна и даже подёрнута тем хрупким пушком, который волнует при взгляде на очевидную незрелость юных дев и обожаемые ими, по схожести облика и нрава, плоды бледно-жаркой бросквины31.
И те, и другие, по заключению вперёд или назад32, совершенны столь, что любое вмешательство в их обличье, — дерзкий взгляд либо касание, обращает их прелесть против них. Сами не замечая того, они блекнут, вянут, скоро делаются неряшливы и никуда не годны, но долго ещё после, изумляют, обоснованным на канувшем в Лету изяществе, дерзостью обращения. Ловко управляясь с детьми, хозяйством и супругом, они подтверждают молву про то, что внешнее не столь важно, как то, что мы сами думаем про себя, в какую степень возведём своё значение среди прочих, уверенных в важности иных, не жалующих собственный образ, не пестующих его так, как это должно для человека или же кого-то ещё.
…Вот, какими намёками дарит даже беглый, подчас, взгляд не только лишь себе под ноги, но по сторонам. Чего уж говорить, коли задержишься дольше и, не в силах отворотиться, заметишь, которым изумрудным блеском манит Меркурий, обещая все богатства вселенной, взамен устремлённого к нему взора. И ведь нескоро ещё до Меркульего дня33, когда ночь, преступив все приличья, завладевая округой вполне, творит бесчинства, наделяя мрачностью всех и вся, не считаясь более ни с кем, как только с собой. А вот, подишь ты, тщится, да пыжится, усердно напоминая о себе.
Но покуда до того часу ещё далеко, мутная плёнка тумана, что пристала по краям горизонта, румянится на огне заката и хриплый со сна голос вОрона возвещает о наступлении нового дня.
— С добрым утром… — Шепчу я себе и всем, кто не нашёл в себе сил дождаться его. — Я помню. Я люблю.
Вытоптанная осенью земля
Чёрная, словно выжженная осенью земля, обиженно рыдала, скривив на сторону губы тропинок скользких от слёз и совершенно негодных уже для того, чтобы брести по ним куда-либо. Впрочем, они не вполне утеряли своей привлекательности, но гляделись со стороны яркими залежалыми, побитыми временем гобеленовыми дорожками, с заломами и потёртостями.
Листья мяты, опираясь на узловатый посох шалфея, дышали тяжело и невнятно, им явно нездоровилось. Укутав плечи измятым пледом подорожника, что всё ещё держался молодцом, они слезливо моргали, ибо даже приглушённый свет пасмурного дня им был чересчур ярок.
Дождь сёк розгами дождя пригорки, обложенные изразцами листьев одуванчика, косил траву холодными лезвиями ливня. Но невзирая на то, даже заезженная в обе стороны колея просёлка, укрытого свежей соломой сухой травы, гляделся почти празднично.
Чёрная, вытоптанная осенью земля, рыдала обиженно. Она была готова покрыть голову красивым белым платком пороши за одну ночь, и не замечать пятна следов жирующих косуль, но тянущую душу слякоть, от которой гнутся кости стволов, выносить ей было не в мочь.
Луна, затёртая грязным пальцем облака, казалось, тоже была не в себе. Впрочем, до её недовольства, как всегда, никому не было никакого дела.
— И это за все мои старания… — Хмурилась она, и обещала себе не тратиться боле ни на сияние в ночи, ни на приливы, ни на то, чтобы при случае повести бровью в сторону нужного окошка, когда Пегас задумается, куда вернее свернуть.
… Вытоптанная осенью земля, рыдала обиженно.
На пороге декабря…
На пороге декабря, у самой его кромки, где разбухшая от сырости дверь в зиму оставляет приличную до неприличия щель, стоял, поджидающий милостей грядущей поры, гриб. Над плоской, изношенной донельзя его шляпой, вилась редким облачком озябшая мошкара. Одурманенная холодом, она лезла под махровые веки и путалась промеж растрёпанных полосок волос, а гриб не гнал её но лишь щурился, да щерился по-стариковски.
Обыкновенно, с возрастом приходит уважение ко всему сущему. Гриб не был исключением, и со всею силой, на которую ещё был способен, умилялся неуклюжим попыткам мошкары спрятаться в складках его одежд.
— Глупыши! Не там вы ищете, где бы переждать холода. Я сам едва жив! — Увещевал их гриб. — Пока есть ещё время, поищите укрытие повернее!
Но мошки, соблазняясь лаковым, лакомым блеском мокрой шляпки гриба, не спешили внять, а тыкались в неё слепыми кутятами, кружились, как подле лампы в ночи, и никак не желали улетать. От того-то гриб и топтал ноги на пороге декабря, что намеревался умолить зиму не губить несмышлёнышей, но предоставить им защиту и кров…
Просителей у зимы было много. Среди прочих, коих не счесть, оказался и ястреб. Впрочем, кричал он истерично, жалобно, да невнятно столь, что слов было не разобрать.
Спустя время, на шум и гам, туго скрипнув дверью