С августа по ноябрь - Иоланта Ариковна Сержантова
На войне, оплошавшее в мирное время новое поколение, сорит козырями чести и мужества, так что старшим больше нечего им возразить. Готовые теперь простить молодым всё загодя и задним числом, молят они Всевышнего сохранить их для грядущих шалостей мирной, банальной, но обязательной всякому суеты.
Отвоёвывая право на жизнь для других, — юные и красивые, полные страсти и сил, теряют свои. Лишая Вселенную сотен толстощёких младенцев с милыми складками на ножках, многих женщин — права ощутить себя слабыми, нужными, любимыми… И всё это только из-за того, что некто возомнил себя в праве распоряжаться чужими судьбами, пренебрегая тем, что место на этом поприще давно уж занято Господом…
Война — это последний довод. Забирая жизнь у того, кто не тратит время на угрызения совести, прежде чем отнять её у кого-либо — он лишний здесь. Загостился. Дольше, чем это было возможно.
Коли жизнь в состоянии перемочь пошлость о том, что она прекрасна, то тратить её впустую, всё равно, что попирать человеческое. А оно есть в каждом, кому ведом страх потерять себя, — раз и навсегда.
Вина
Серой ватой облака законопатили небо. Чтобы не дуло, не светило, не сорило тенями из поднебесья.
Солнце расходилось-таки туда-сюда, да протерло пятку облака почти насквозь, но мало того для острастки и покоя. Ветер, чьи цепи, забавы ради, размягчило лето, как плавит оно тем же жаром сердца, мысли и тела прочих, сыграло с ним злую шутку.
Дольше не умея совладать с собой, ветер сорвался с нагретого места и, спеша истратить накопившуюся силу, принялся метаться туда-сюда, как разыгравшийся щенок. И поднялись в воздух комья земли вместе с травой, камни, брызги, так что разбуженная походя, да некстати летучая мышь, и та запросилась в дом из-за ветра. Не достучавшись в окно, мышь прошмыгнула чёрным ходом — по жирному от сажи дымоходу, и, задев хозяев жилища по волосам, прильнула грудью к красному углу, слившись почти со стеной.
Вместо того, чтобы забиться в какую щель, напуганная, позеленевшая лицом и телом саранча, размахивала белым флагом паутины на подоконнике у всех на виду. Зарянки с синицами пикировали на неё, стращая понарошку, в надежде, что придёт кузнечик-переросток в ум, спрячется, в конце-то концов. Ан нет, — сидела саранча, трепеща, пока очередной порыв ветра не сорвал её с места и не бросил оземь.
Деревья — и те дрожали с испуга, да от отчаяния. Выставив перед собою ладони листвы, качали поседевшей раньше времени кроной, как головой, умоляли ветер не подступаться ближе, чем… Да куда там! Тут себя не услышать в запале.
Глядя на то, небо брызнуло водичкой ветру в лицо, дабы охолонулся, и не зря. Осмотрелся ветер вокруг, и тут только заметил крыло бабочки, застрявшее в камнях дороги, как осколок расписной чаши минувшего лета.
Не по силам мерятся бабочке с ветром, не устоять. Так и приникла она к дороге, прислонилась как к сестре, прижав к сердцу обласканный некогда морскими волнами камень, да и заснула последним сном.
Что тут сказать? Всплакнуть только. Виновен ли ветер в бесчинстве своём? А если и так, перед кем ему держать ответ? Лишь перед собой.
Буколика в прозе
Ужа голубит ужонка. Тот нежится под душем осеннего солнца неподалёку, выказывая свою независимость ото всех на свете, ну, а от мамы-то — в первую голову. Солнце неяркое, прохладное, и в сиянии лакового наряда, не гнушаясь касаться пыльного бережка пруда, мать тянется потрогать лобик, приобнять, проверить — не простыл ли, сладко ли дыхание, блестят ли глазки.
— Ма-ам! Ну, не надо… при всех… Я уже не маленький!!! — Хмурится сердито едва видимый, смешной червячок с подвязанным на шее жёлтой ленточкой, заместо галстуха, слюнявчиком.
А мать-то, мать, — прижмёт детку покрепче, да и отпустит. Куда деваться — растёт малец, а коли рвётся из мамкиных объятий, не льнёт к ней, так то не потому, что не любит, но силу свою чувствовать начал, уверенность. Разве не для того растила его?! Именно, что — для того! Дабы уверенно шагал по жизни и по земле.
Чувствует ужа дитя, как самоё себя, и хотя бережёт, но как не уважить самости, а посему отступает подальше в тень, важно, да влажно, так, чтобы не заметно было её никому. Глаза вроде сонные, дремлет будто. Даёт пройти мимо слизню в телесном трико, пропускает другого, в лоснящемся чёрном, не дрогнула и вослед третьему, украшенному полосой от хвоста до затылка, ибо не до лакомств ей, не до баловства, — всей душой подле своего последыша. Немолода ужа, изо всех, один у неё сыночек-то и остался.
Парнишка, ужонок — хоть мал, да мил. Как наигрался, натешился мнением об себе, бросился к матери, обнял крепко, позвал вместе лениться на виду у солнца. Так-то куда как лучше, особенно — с мамой.
Солнышко, понятное дело, загляделось на такую идиллию, и полное нежных чувств, удалилось в опочивальню, кажется даже чуточку позже назначенного часу. Ну, оно ничего, наверстает ещё сполна. Вся осень у него впереди.
Со стороны
Узкие венецианские зеркала13 луж в обрамлении золотой оправы упавшей листвы, отражали седые букли облаков и весь бледный, хворый лик неба с ощипанными в волнении бакенбардами кроны леса.
Кажется, что округе нездоровилось. Осенняя её немога отличалась тем лёгким ознобом, который не принимается всерьёз, покуда не озябнешь так, что потребуется затопить печь, да, сдвинув плетёный из лоскутков коврик с дверки подпола в бабушкиной спальне, добыть банку малинового варенья.
— Ты это зачем? Кто позволил?! — Всплеснёт руками бабушка, но потрогав горячий лоб и холодные руки, пожалеет, — Ах… бедняжка, кушай-кушай, оно хорошо, на пользу. Закутайся только получше.
Жаль, что малину приберегают именно для таких, в полусне жара, дней, а прочим достайтся только вздыхать, вспоминая головокружительный аромат тягучей пенки на блюдце с отколотым цветочком.
Едва делается немного лучше, можно выйти ненадолго на порог, поглядеть, как лишённая ярких красок, выцветшая, молчаливая осень вальсирует сама с собой, в такт кружению ужей на берегу