Корнелия Функе - Рыцарь-призрак
Я не удостоил взглядом ни собора с черной от дождя башней, ни старинных домов, окружавших его, словно толпа разряженных слуг. Передо мной был только рассевшийся на софе перед телевизором Бородай, слева от него — мать, справа — спорившие о том, кому первому взбираться к нему на колени, сестры, у ног — Ларри, предатель-пес.
Пока Поппельуэллы поверх моей головы спорили о том, в каком году был построен собор, я видел мою осиротевшую комнату и мое опустевшее место за партой в старой школе. Не то чтобы я особенно охотно за этой партой сидел, но теперь уже сама мысль о ней трогала меня до слез… которые я утирал Альминым, пропитанным лавандой, словно ядом (и между тем уже коричневым от шоколада), носовым платком.
Все остальные воспоминания о дне моего приезда окутаны туманом тоски по дому, но стоит мне поднапрячься, как все же всплывет пара размытых картин: вот ворота перед старым домом, где расквартированы ученики интерната («Построен в 1565 году, Йон!» — «Вздор, Эдвард, в 1594-м, а здание, где он будет ночевать, — в 1920-м»), вот узкие коридоры, комнаты, пахнувшие чужбиной, чужие голоса, чужие лица, еда, настолько по вкусу походившая на ностальгию, что мне едва кусок в горло лез…
* * *Поппельуэллы определили меня в трехместную комнату.
— Йон, это Ангус Мальроней и Стьюарт Креншау, — объявила Альма, втолкнув меня в комнату. — Я уверена, что вы станете лучшими друзьями.
«Да неужели? А если нет?» — думал я, рассматривая плакаты, развешанные на стенах моими будущими соседями. Конечно, при этом нашелся плакат одной рок-группы, которую я ненавидел. Дома у меня была отдельная комната с вывеской на двери, гласившей: «Посторонним, а также членам семьи вход строго воспрещен» (пусть даже моя младшая сестренка этого и не могла прочесть). Ни рядом, ни подо мной никто не храпел. Никаких грязных носков на моем ковре (кроме моих собственных), никакой музыки, которую я терпеть не мог, а на стене — никаких плакатов рок-групп или футбольных команд, к которым я питал отвращение. Интернат. Моя ненависть к Бородаю была достойна Гамлета (правда, нельзя сказать, чтобы я тогда имел о Гамлете хоть какое-то представление).
Ангус и Стью изо всех сил старались меня подбодрить, но я был слишком удручен, чтобы сподобиться на нечто большее, чем только запомнить их имена. Я даже не взял леденцов, которые они достали для меня из своих тайных (и находящихся под строжайшим запретом) кладовых со сладким. Когда вечером позвонила моя мать, мое поведение не оставило больше никакого сомнения в том, что она пожертвовала счастьем единственного сына в угоду бородатому чужаку, и я положил трубку со свирепой уверенностью, что она проведет такую же бессонную ночь, как и я.
Интернат. Свет выключается в 20:30. К счастью, у меня был с собой карманный фонарик. Целые часы я проводил за тем, что мысленно выскребал имя Бородая на могильных камнях, в то же самое время изрыгая проклятия в адрес жесткого матраца и дурацкой плоской подушки.
Да. Моя первая ночь в Солсбери была довольно-таки мрачной. Причины моего глубочайшего горя были, разумеется, смехотворными в сравнении с тем, что последовало далее. Но откуда мне было знать, что тоска по дому и Бородай вскоре сделаются моими самыми незначительными заботами? С тех пор я частенько задаю себе вопрос: неужели и правда существует нечто наподобие судьбы? И если да, то можно ли ее избежать? Оказался бы я когда-нибудь в Солсбери, если бы моя мать не влюбилась вторично? И неужели я никогда бы не встретил Лонгспе, Эллу, Стуртона, не будь Бородая? Возможно…
II
Три мертвеца
На следующий день я увидел мою новую школу. От интерната ее отделял лишь короткий путь пешком через церковный двор, и на этот раз, когда Альма Поппельуэлл вела меня мимо собора, я все же удостоил его заспанным взглядом. Улицу позади него окаймляли буки, и она оглашалась криками чересчур бодрых первоклассников. Будто желая меня защитить, Альма положила мне руку на плечо, и мне стало от этого довольно-таки неловко, в особенности когда мимо нас промчались первые девчонки.
Школьный двор лежит в конце улицы за железными воротами, перелезая через которые, распарываешь себе штаны как нечего делать. Но в это утро ворота были широко раскрыты. Украшавший их герб являл всего-навсего скучную белую лилию на синем фоне, никаких тебе там единорогов или львов, как на городской стене.
— Что ж, в конце концов, это тоже королевский герб Стюартов, мистер Уайткрофт! — заявит с изнуренной миной мистер Рифкин, мой новый учитель истории, когда я несколько дней спустя сочту это обстоятельство достойным порицания, и на протяжении целого мучительного часа будет объяснять, почему трогательные геральдические звери совсем непригодны для приходской школы.
Моя старая школа напоминала цементную коробку. Новая — была дворцом.
— Отстроена в 1225 году, в качестве резиденции епископа, — поясняла мне Альма, возвышая голос, так как на нас напирала шумная и беспокойная толпа взрослых парней.
От страха меня мутило, и потому мало было пользы воображать себе в утешение, как на одном из громадных деревьев, растущих посреди газона перед школой, болтается Бородай.
Пока мы приближались по скрипящему гравию ко входу, Альма продолжала свою лекцию:
— Основное здание было возведено в 1225 году, в XV веке епископ Бошам[2] приказал построить с восточной стороны башню, фасад… — и так далее и тому подобное.
Она с благоговением назвала даже имена нескольких епископов, проживавших здесь раньше. Портреты их висят на лестничной клетке, и бросать им в лоб бумажные шарики перед контрольной якобы способствует удаче. Правда, у меня из этого никогда ничего не выходило. Как бы то ни было… от всех знаний, которыми Альма начинила в то первое утро мою утомленную голову, у меня в памяти застряло только одно: как у Якова II[3] (за одним из окон на третьем этаже) так сильно пошла из носу кровь, что он, вместо того чтобы сражаться против Вильгельма Оранского,[4] дни напролет валялся в постели.
Выучил я в этот первый день немного. Слишком уж я был занят тем, чтобы запомнить лица и имена и не потеряться в лабиринте коридоров и лестниц. Должен сознаться, было непохоже, чтобы мои соученики умирали с голоду, а темные залы, померещившиеся мне было сквозь слезы, я так нигде и не обнаружил. Даже учителя оказались вполне сносными. Но все это никак не меняло тот факт, что я был изгнанником, и потому я возвращался к Ангусу и Стью с одинаково мрачной физиономией, которую нацеплял на себя утром перед зеркалом в ванной. Я был графом Монте-Кристо, вынашивавшим план возвращения из ужасного заточения на острове, чтобы отомстить всем тем, кто его туда отправил. Я был Наполеоном, изгоем, в одиночестве погибавшим на острове Святой Елены, Гарри[5] под лестницей Дерсли.
Дом, где протекали ночи моей ссылки, историями о кровотечениях из королевского носа похвастаться не мог. Школьный интернат был переведен туда из епископальной резиденции совсем незадолго до моего поступления. Согласно рассказам Поппельуэллов, само здание тоже было довольно старым, но в современной пристройке, где мы спали, царил XXI век: линолеум, двухъярусные кровати, ванные комнаты, а на первом этаже гостиная с телевизором. Девочкам был отведен второй этаж, мальчикам — третий.
В нашей трехспальной комнате Ангус являлся неоспоримым обладателем отдельной кровати. На голову выше меня, на три четверти шотландского происхождения (о последней четверти он помалкивал), Ангус довольно ловко играл в рэгби и был одним из «избранных», как мы, в меньшей степени избранные, называли певчих в школьном хоре. Певчие облачались в одеяния, почти такие же древние, как и сам епископальный дворец, для репетиций их освобождали от занятий, и пели они не только в соборе, но и в местах с экзотическими названиями вроде Москвы и Нью-Йорка. (Не выдержав отбор в хор, я не очень-то удивился, но мама порядком подрасстроилась. Ведь отец мой как-никак был хористом.)
Над Ангусовой кроватью висели фотографии его собаки, двух канареек и ручной черепахи, но не было ни одной с изображением членов его семьи. Когда мы, Стью и я, с ними наконец познакомились, мы признали, что они и в самом деле собаке и канарейкам в обаянии сильно уступали. Правда, дедушка Ангуса имел очень большое сходство с черепахой. Ангус спал под горой мягких игрушек и носил пижамы с изображением собачек; оба эти обстоятельства, как я вскоре узнал, лучше было оставлять без комментария, если тебе не хотелось на собственной шкуре испытать, что такое объятие по-шотландски.
Стью занимал кровать наверху, мне же досталась та, что внизу, а с ней — матрац над моей головой, чей скрип в первые ночи будил меня всякий раз, когда Стью переворачивался. Стью был лишь немногим больше белки, а веснушек у него было столько, что они едва умещались на его лице. Кроме того, он отличался такой словоохотливостью, что я был чрезвычайно признателен Ангусу, когда тот ему время от времени просто зажимал рот. Стью не испытывал никакого пристрастия ни к мягким игрушкам, ни к пижамам с собачками. Зато он обожал покрывать свое щупленькое тельце фальшивыми татуировками, которые наносил себе водостойкими фломастерами на любое доступное место, хотя Альма Поппельуэлл два раза в неделю их безжалостно с его кожи соскабливала.