Сергей Вольф - Завтра утром за чаем
Я кивнул, и мы быстро пошли по просторной пальмовой аллее.
Люди кругом нас тоже торопились.
Скоро мы выскочили в теплую зону, помчались дальше, мелькнули по дороге знакомые лица — Венька Плюкат, Ким Утюгов, Вишнячихи, Жека Семенов, Валера Пустошкин, Рита Кууль, красавица из старой школы, кое-кто из «Пластика», старушка информатор с Аякса «Ц», наш суперкосмонавт Палыч с молоденькой женой; кто-то, кажется, меня окликнул — я не ответил, не обратил внимания, после — раздевалка, и вскоре мы выскочили из «Тропиков».
После мы долго гуляли под дождем, сидели в «Шоколаднице» и ели бульон, блинчики с мясом, сбитые сливки с вареньем, я вспомнил вдруг про газету и обрадовался, что меня пока, слава богу, не узнают на улице, но, не дай бог, скоро будут — портрет-то и статью напечатали; Натка сказала, что это, мол, ерунда, чушь, вообще постарайся сделать из этой белиберды что-то для себя даже приятное; потом мы опять гуляли, дождь то начинал лить снова, то переставал; я признался Натке, что, когда мне было шесть лет, я мечтал стать космическим пиратом; она подарила мне авторучку, я ей — свою; после мы долго, до полной темноты бродили в дубовой роще, далеко за моей новой школой, и она держала меня под ручку, мы не целовались, и было очень, до жути здорово, так здорово, как будто в комнате темно, но стоит зажечь свет, и ты увидишь наряженную елку, которую, пока ты, устав от беготни, уснул на часок, сумела нарядить мама.
13
Скоро начали приходить письма. Тучей. Домой, в адрес газеты, в школу. Школа будто обезумела (раньше, все же, я относился к ней с некоторым уважением), позабыла недавнее прошлое и снова поставила перед Высшей Лигой вопрос о моем докладе, или — в крайнем случае — о моем выступлении с рассказом о работе в общих чертах. На этот раз я уже и сам не захотел, из-за общего ажиотажа, и Зинченко со мной согласился. Он все больше и больше нравился мне, тихий, маленький, вежливый человек, толковый ученый и вообще симпатичный. Я даже думаю, что именно из-за него (не потому, конечно, что он так велел, а из-за его собственного поведения) все в группе вели себя по отношению ко мне просто классно: не подшучивали надо мной и уж, конечно, не сюсюкали. Само собой — и не до этого было, работа была сложная.
Письма (тихо и незаметно мама стопочками клала их на окно в моей комнате) шли ко мне, не разбери-поймешь откуда, со всего света: из нашего городка, из других городов, с промежуточных станций; много было из-за границы.
Писали и спрашивали, в основном, всякую чепуху, бред: могу ли я, сравнивая интенсивность и длительность успеха прошлых кинозвезд, вычислить конец влияния Дины Скарлатти, то есть стоит ли начинать ей подражать (если не начали), или ее закат уже не за горами; что я думаю о заочном школьном обучении — каково мое отношение к полемике по этому вопросу, начатой в Англии; сколько мне было лет, когда я впервые в жизни поцеловался; не кажется ли мне, что джаз все-таки изжил себя, или можно в будущем ожидать нового его взлета; не возьму ли я на себя труд и смелость обратиться к правительству от имени всех ребят с просьбой о скорой и полной, раз и навсегда, отмене талонов на сладости, еду и развлечения, которые нам выдают родители; трушу ли я у зубного врача или нет; скоро ли выпустят обо мне кинофильм; и прочее, и прочее, все в этом же духе. Особенно дурацкое письмо пришло с Аякса «Ц» — нашлась там какая-то девчонка, которая жила на Аяксе с родителями и якобы видела меня, когда я со своим классом тащился по коридору на это практическое занятие.
«…Помню очень хорошо, как шел весь Ваш, класс и Вы тоже. Тогда, в тот момент, когда я Вас увидела, вы еще были не Вы, Вы и сами, я думаю, не знали, что Вы, это Вы (ну, Вы меня понимаете), потому что Вы еще только шли на то практическое занятие, на «Пароле час спустя Вы выкинули свой знаменитый научный трюк. [Знаменитый научный трюк — да-а-а!!!] Вы еще тогда — хорошо помню (а меня Вы не видели, я стояла у двери) — пригладили свой хохолок на голове и сказали кому-то из своих: «Все торчит и торчит, часто приходится приглаживать». [Совершенно не помню этой фразы.] Я вспомнила об этом уже потом, тогда, когда увидела Ваш портрет в центральной газете [был и такой, я забыл сказать], и решила; что теперь, когда о Вас знает вся планета, многие будут носить прическу в Вашем стиле — с хохолком. Когда я это решила и поняла, я поняла и решила, что сделаю это первой. Посылаю Вам свою фотографию с новой прической [действительно, похоже было здорово], я снимала себя сама автоспуском, японской камерой «Сакура» — очень ее Вам рекомендую. Пока прощаюсь (пока?!). Целую. Ваша Нюша».
Хоть имя-то нормальное, человеческое!
Конечно, писали, в основном, люди моего возраста, а взрослые очень редко, и тоже чушь — мол, потрясающе, гениально, никогда бы не подумали. Одна женщина, например, узнав, сколько мне лет и как много и напряженно, не покладая рук, сдвигая горы, въедаясь в проблему, ворочая пластами знаний, я работаю, предлагала мне меня усыновить, если, конечно, у меня вдруг по любым причинам нет родителей или родственников.
Было еще одно вполне дурацкое письмо, но я так и не разобрался — взрослый человек его писал или нет. Коротенькое, без подписи, в стихах, вроде поэмы, что ли…
Взгляните-ка на молодца!Он стал начальником отца.В двенадцать лет —Умнее всех!В двенадцать лет —Такой успех!
И все в таком роде.
Если бы это письмо не было таким корявым и дурацким, оно бы ударило меня прямо в сердце. Точно.
Само собой, на улице меня стали узнавать, — можно ли познакомиться, похлопывание по плечу, автографы… Дергало меня это ужасно, и я доложил об этом Зинченко (по закону Высшей Лиги ее работники обязаны были сообщать начальству о неполадках внутри себя, если чувствовали или допускали, что они, эти неполадки, мешают работе. Научный руководитель, а иногда и специальный консультант-психолог, определяли уровень нетрудоспособности, учитывая, конечно, сложность и важность работы, и делали вывод: оставить человека на рабочем месте или дать ему временный отдых. Вообще многие нарушали этот закон, потому что в период временного отдыха зарплата уменьшалась).
Мой случай был из разряда пустяшных, и Зинченко выделил нам с папой маленькую «амфибию» типа маневренной ракеты — как раз к тому же забарахлил наш «роллер». Но и в воздухе иногда, и в закрытой «амфибии», было неспокойно: увидит тебя какой-нибудь весельчак и либо в хвост пристроится, либо рядом, совсем близко, летит — улыбочки, жесты, знаки, мол, ха-ха, открой окошко, автограф в воздухе.
И по телефону звонили — не отбиться. Конечно, в основном, девчонки, и, главное, — все жутко стеснялись. Я это понимал по маминому голосу: и я, и папа вообще перестали подходить к телефону.
Я странно жил в эти дни, трудно. Работы было по горло, само собой, но уставал я не именно от работы, а оттого, что постоянно думал: вот я бьюсь, бьюсь, думаю об этой чертовой семнадцатой молекуле, стараюсь изо всех сил, ни фига не выходит и… это хорошо, так и надо; а так было не надо, не хорошо: готовился колоссальный бросок в космос, колоссальный, не полет на одну из отдаленных (именно отдаленных) планет, а высадка с целью ее освоения, впервые в мире, и я прекрасно понимал, ну, просто по конструкции корабля, что вовсе не на Аяксе «Ц» будет летать наш новый космолет.
И с Наткой получалось неважно. Буквально на следующий день после «Тропиков» я вдруг ясно представил себе, что вот я зайду к ней или позвоню, а она поведет себя так, будто ничего и не было, будто мы с ней не гуляли по дубовой роще, не сидели в «Шоколаднице»; я так этого боялся, что никак не мог ни зайти к ней, ни позвонить.
Словом, я вкалывал на всю катушку, стараясь, с одной стороны, добиться перестройки этой чертовой семнадцатой молекулы и радуясь, с другой, что ничего у меня не получается. Главное, ужасно было думать, как же я поступлю, если найду правильное решение проблемы, а об этом никто еще не будет знать. Что я сделаю? Выберу, как бы это сказать, ну, науку, что ли, или там человечество, долг (о себе я не думал) и сообщу полученный результат Высшей Лиге (а тогда, я точно это знал, папе будет худо)? Или, наоборот, затемню результаты и дам папе самому решить проблему? (Тогда я, — закрыв глаза, я очень остро это чувствовал — буду просто негодяем в науке, именно негодяем — лучше и не скажешь.)
Иногда у меня мелькала мысль, что, скорее всего, наша человеческая психика устроена так, что если чего-то очень не хочется, то ты, хоть и будешь стараться изо всех сил, ничего все равно не добьешься. Сначала такое предположение меня радовало: в конце концов, никакой я не негодяй и не могу отвечать за нашу психику, раз уж она так устроена. Но потом совсем другое, неожиданное соображение совершенно это, первое, утопило. Это было странное соображение, какое-то новое для меня, удивительное; я точно помню, что раньше такие мысли и не прыгали, не булькали, не жили в моей голове; я вдруг остро почувствовал, что — да, конечно, само-то по себе все может произойти, но в любом случае все произойдет именно само по себе, плохое ли, хорошее, а мне остается только пристроиться к этому плохому или хорошему. И тут я впервые почувствовал, что, кроме моего как бы долга, или моего папы, есть еще я сам, я сам, и именно перед самим собой я обязан точно знать, как мне поступить. Мне самому, затерявшейся в космосе молекуле под названием «Рыжкин», нужно точно знать, что важнее, самому принимать твердые решения, а не просто шаляй-валяй, не просто: выйдет хорошо — радость, плохо — горе.