Владимир Орешкин - Перпендикулярный мир
Гера кивнула мне, через силу попыталась улыбнуться, и вытерла ладошкой мокрые щеки.
Она не хотела думать о страшном.
— Какой у вас смешной медальон, — сказала она, явно переводя разговор на другое. — Как обломок метеорита. Как будто он горел, проходя через верхние слои атмосферы… Я таких медальонов не встречала.
— Это не медальон, — сказал я, рассматривая свою единственную драгоценность с новой точки зрения, — это брелок… Память об одном событии, в моей жизни.
— Какой смешной брелок, — сказала Гера. — Он у вас прилип к груди.
— Да, — согласился я, — он прилипает… С недавних пор… Даже никакой веревочки не нужно. Куда к груди приставишь, там и прилипнет. Очень удобно, никогда не потеряется… У некоторых людей ко лбу утюги прилипают, а ко мне — этот брелок…
— Можно, я попробую? — спросила Гера.
— Давай, — разрешил я.
Она осторожно протянула руку, тонкими белыми пальчиками обхватила оплавленный кусочек металла, и попыталась оторвать его от груди.
Но у нее ничего не вышло. Как ни старалась… Ее силенок для этого дела не хватило.
Я даже удивился. Такая слабосильная команда… Но, наверное, она старалась для вида.
— Мелкота… — сказал я. — Смотри.
Ухватил брелок, почти без усилия отодрал его от груди, а потом вернул на место. Он приклеился, как магнит. Или как медицинская банка, — с едва слышным легким хлюпом.
— Забавно, да?
— Забавно… — сказала она. — Вы не здешний, у вас какой-то городской акцент…
Видно было, — мой брелок ее больше не волновал.
И слезы на ее глазах уже совсем высохли.
Глава Вторая
«Они возлагают на других тяжелое бремя ответственности. Ответственность же для себя они выбирают сами».
Евангелие перпендикулярного мира
1.— Я знаю, кто вы, — говорит Гера, — мне Птица все про вас рассказал… Вам нужно в Москву.
В ее глазах — торжество. Она вывела меня на чистую воду. Она ждет, что же я теперь смогу сказать в свое оправдание.
— Мне посоветовали выйти на шоссе, по нему сделать шестьсот километров до Волги. Автостопом… А там осмотреться.
— Чем-чем?.. — изумилась Гера. — Повторите-ка еще раз.
— Автостопом, — повторил я.
Чем довел ее окончательно. Она даже икать начала от смеха. И через какое-то время стала смотреть на меня жалобно, чтобы я ударил ее по спине, и прекратил это безобразие…
Мы сидим в домике для вожатых, где три солдатских кровати, застеленных синими одеялами, а на стенах вырезанные из журналов картинки, на которых молодой Шварцнегер, лоснящийся от бицепсов и трицепсов, увешенный оружием, готовится мочить своих недругов. Еще здесь бельевой шкаф, стол, четыре расшатанных стула и занавески на окнах. «Буржуйка», с железной трубой, выходящей на крышу, в честь лета не топится, но с десяток полешек и топор лежат перед ее полуоткрытой дверцей.
Здесь все не мое, — даже варенье из черники, которым меня угощают. Но чай — мой. Я люблю крепкий, пахучий, свежезаваренный чай. Такой, какой сделала для меня Гера. А она сделала его для меня.
Не могу поверить, глядя на эту смешливую девчонку, что она ругается матом, как заправский сапожник. Да что там сапожник, — она любому сапожнику даст сто очков вперед. Гений замысловатого слова… Сам слышал.
Так что, — я тоже про нее кое-что знаю…
— Я — из Александрова, — говорит, наконец, она, немного успокоившись. — Это большой город в сорока километрах отсюда. У нас — железнодорожная станция и автовокзал на этом самом шоссе… Еще у нас, кроме детских домов, есть педагогический институт. Все, кто заканчивает школу с четверками и пятерками, учатся в этом институте. Девочки, конечно… И я — учусь. Я буду учительницей начальных классов.
— Хорошо, — соглашаюсь я. — Но что смешного я сказал?
— По шоссе передвигаются не автостопами, а конвоями, — говорит она мне. Как ученику самого младшего класса. Примерно, — с такой интонацией.
— Сюда ты тоже с конвоем приехала?
— Конечно, — удивляется она моей наивности. — Как еще?!
— Но здесь вот: тишь и благодать…
— Я сама не верила, это было так здорово…
— Когда ближайший конвой. Отсюда?
— Никто не знает. Наверное, осенью, — когда соберут урожай. Тогда будет много конвоев. И туда, и сюда.
— Но у батьков же с атаманами перемирие. Мне так сказали.
— У них перемирие. Они там в теннис играют, на даче. Фейерверки по-вечерам запускают, и музыка у них там хорошая… Но без конвоя лучше на шоссе не появляться.
— А я-то думал: чуть что, и за кювет… Раз так, и сегодня дороги не будет, — то пора спать… Спасибо за чай. Соседние дома, я вижу, пустые?
Но в ответ мне: тягучее молчание…
Детский сад.
— Опять, может, боишься? — спрашиваю я.
— Они пришли и говорят: ты здесь одна осталась, мало ли что с тобой может случиться. С одной… Так что приходи вечерком в караулку. Так надежней. Развлечемся, и все такое… Сама не придешь, так мы сами за тобой зайдем, мы — люди не гордые. А на безрыбье, и ты сгодишься…
— Страшная что ли?
— Не страшная, — искренне возмутилась Гера, — а мяса мало. Одни кожа да кости… Они любят, чтобы тело было.
Она со мной болтала, как с подружкой, — и не ждала помощи. Она привыкла обходиться собственными силами… Я смотрел на нее и видел: если встану сейчас и отправлюсь искать нужное мне шоссе, — она не обидится на меня, что я вот так бросил ее, с ее непростыми проблемами. В мыслях у нее этого не будет.
— Что станем делать? — спросил я.
— Мы? — не поняла она.
— Ну, мы, конечно, — раз уж ты мне такие ужасы порассказала.
— Вам-то зачем все это нужно. Дядя Миша… Я же вас понимаю. Вам в Москву необходимо. Поспешать. Может, вы собрались там в Пушкинский музей сходить.
— Да ты язва! — восхитился я. — Такие задатки… Может, ты и материться умеешь?
— Я топиться собралась, — говорит Гера.
— Ой-ли, — не верю я, и смотрю на упрямо сжатые губы, и в глаза, полные самого настоящего ужаса. — Скорее, ты со страха утопишь кого-нибудь другого, а не себя.
— Вы так думаете?! — с надеждой в голосе спрашивает она.
Но она добилась своего, — я расположился на соседней койке. В комнате темно, тепло и тихо. Я даже не слышу ее дыхания. Так — тихо.
Огромная Луна над занавеской заглядывает в нашу тишину. Полнолуние. Время всяких чудес и таинственных превращений.
Но мне не до этого, — я хочу спать. Очень… Уплываю в сон, где так же тепло, темно и тихо. Там — отдых.
— Дядя Миша, — вы не храпите? — слышу я осторожный голос.
— Не знаю, — отвечаю я, — я, когда сплю, себя не слышу.
— Ничего, мне нравится, когда мужчины храпят, — говорит Гера. — Спокойной ночи.
— Спокойной, — повторяю я…
Сон… Это такая штука, когда вдруг во тьме появляется серебряная дорога, по которой иду я. Рядом со мной — серебряный пес. Он — мой. Он нюхает землю и бежит впереди. Но это не дорога, — это широкая тропа в ночном лесу. И серебряный он от света огромной спокойной Луны над головой…
— Дядя Миша, дядя Миша…
— Да, — поднимаю я заспанную голову.
— Вы еще не спите?
— Уже нет, — сдержанно отвечаю я.
— Я никак не могу заснуть…
— Все, — говорю я решительно. — Больше, ни одного звука. Еще один звук, и я ухожу в соседний дом. Поняла?
— Да, — соглашается она смиренно.
Я еще какое-то время слышу, как она сопит и переворачивается с боку на бок.
Пока опять не растворяюсь во тьме.
2.— Дядя Миша… Проснитесь, дядя Миша…
Я зол. Я чертовски зол. Она даже не понимает, как я зол на нее… Я возвращаюсь из своей сказки в эту кромешную темноту, и ледяным голосом спрашиваю ее:
— Что?
— За дверью кто-то стоит.
— За какой дверью?
— За дверью, — повторяет Гера. И я чувствую, как она боится, как вся трясется от страха, вся сжалась в комочек, и покрылась гусиной кожей.
Это ее немного извиняет. Ее — искренность.
— Спать будем при свете. Раз такое дело, — говорю я, легко поднимаюсь в темноте, подхожу к стене и щелкаю выключателем.
Лампочка над столом, закутанная в картонный абажур, вспыхивает, и все страшные тени пропадают. Я доволен своей работой.
— Вот, — говорю я.
Но темно на улице. За той самой дверью.
Я подхожу к ней, отодвигаю засовчик, такой крохотный, что не выдержал бы первого серьезного удара, распахиваю эту чертову дверь настежь, и, обернувшись к Гере, говорю:
— Вот.
И вижу ее расширившиеся от страха глаза. Похожие на два оловянных блюдца.
Следом — какой-то хрип рядом с собой. Слышу.
Вижу. Возникшего из темноты человека. В грязной, порванной во многих местах мореманской тельняшке, со слипшимися волосами, словно он выпачкал их в солидоле, с каким-то уродливым, каких не бывает, лицом: на котором нижняя челюсть раза в два больше нормальной.