Владимир Орешкин - Перпендикулярный мир
— А как же «простирнуть»? — спросил я.
— Успеется, — бросил он, — ты же не заразный.
— Тогда прощай, Птица… Может, еще встретимся, — протянул я ему руку.
— Ты, слышал, идешь в Москву? — спросил он.
— Да, — согласился я.
— Безумству храбрых… — сказал он. — Я никогда не был в Москве.
— Если всего бояться, в жизни никогда не случится ничего хорошего, — почему-то сказал я. Так, пришло вдруг в голову, и сказал.
— С чего ты взял, что я чего-то боюсь.
— Ни с чего… Это я, скорее, про себя… Вдруг, догадался… Ну, бывай.
Вода была теплая, почти такая же, как в той речке, похожей на море. Жаль, со мной не было мыла, шампуня, и пены для ванны. Я бы устроил отличный помыв.
Возможно, благодаря теории акваланга, которой нас пичкали на базе, я стал лучше плавать… Хотя, может быть, не по этому.
Но, неожиданно оказалось, я совершенно перестал опасаться воды.
Я и раньше-то был не из робкого десятка, — но всегда понимал границы дозволенного. Сколько могу проплыть, и далеко ли. Все-таки — чужеродная среда. Я же — не Ихтиандр какой-нибудь.
Здесь же, словно прорвало. Я барахтался в чужеродной среде, — будто ее ребенок.
Нырял к илистому дну, выныривал, переворачивался, гнал на скорость, снова нырял, — опять рассекал воду мощными гребками. Крутился на одном месте, ухал, загребал, сверкал в солнечном свете брызгами, — вообще, какое-то время был беззаботнейшим из водных существ.
Пока не услышал ругани, — на берегу…
Я был от него метрах в ста… У моих вещей, где в старом рюкзачке, подаренным Олегом Петровичем, меня поджидала вареная картошка, кусок сала и полкаравая хлеба, стояли два мужика и тетка. Они ругались, — каким-то особенно цветистым, — когда на одно нормальное слово приходится два ненормативных, — матом. Или — три.
Особенно, на фоне водного простора, выделялся теткин мат, он был звонче мужского, и можно было разобрать отдельные слова и словосочетания… Я такой забористой ругани не слышал никогда в жизни. В ней вообще не было ни одного нормативного слова, — ни единого. Но все получалось настолько складно, что я, пораженный, почти заслушался… Наверное, то был талант. Потому что без наличия таланта выдавать такое, было невозможно.
Если бы дело происходило в стороне от моих джинс, кроссовок и коричневой ковбойки, я бы, может, и не обратил бы на компанию внимания. Зачем мне чужая личная жизнь. Да еще такая грубая… Но завелись они над моим единственным имуществом, — и я сразу почувствовал неладное.
Развернулся, и, что есть сил, припустился к берегу. Самым настоящим кролем. Может быть.
Когда мчишься вперед, по водной глади, поднимая голову, делая вдох, опуская ее в воду, и делая там выдох, — картинка на берегу напоминает замедленно пущенное кино, с пропущенными в середине кадрами.
Вот один из мужиков тянет к себе мой рюкзачок… Вот женщина, — тянет мой рюкзачок из его рук… Вот другой толкает ее в спину… Вот она падает… Вот мужик поднимает мои джинсы и рассматривает их на свет. Я так понимаю, для определения, — не до конца ли они протерты на заднице.
А вот оба мужика, наконец-то, замечают меня, вздымающего скоростные волны. Оба поворачиваются к воде, по которой я приближаюсь к ним. У одного из них в руках рюкзак, у другого — джинсы. Женщина лежит за ними на траве.
Лица у мужиков, которым где-то под сорок, красные и небритые. Серьезные такие лица. Нешуточные.
Но вот уже — берег.
Золотистый песок только на берегу. У меня под ногами глинистое дно. Я иду, проваливаясь в эту глину. И смотрю в их прищуренные от солнца глаза… Мне — не страшно.
— Твое? — спрашивает тот мужик, который застыл с рюкзаком. — Мы думали, какой утопленник оставил.
Второй с неохотой роняет джинсы на землю. И встает на них сапогом с коротким голенищем, из которого выглядывает деревянная рукоятка ножа.
— Испачкаешь, — говорю я ему, и смотрю на него.
Он нехотя убирает ногу.
Тут же падает на землю и мой рюкзак.
— Аккуратней нужно быть, — улыбаясь, так что прищуренные его глаза становятся еще прищуренней, говорит первый мужик, — мало ли какие людишки по берегу бродят. Могут стибрить шмотки-то твои… Скажи спасибо, постерегли. А то мало ли что…
— Вон воровка, — поддакивает второй, каким-то нарочито потешным тоном, — еле отстояли… Можешь, для науки, пару раз съездить ей по сусалам. Мы разрешаем.
— Ты кто? — спрашивает, приглядываясь ко мне, первый. — Что-то я тебя не помню.
— Дед пыхто… — говорю я, и смотрю в его прищуренные глаза.
Лицо того еще более добреет, прямо папашка какой-то, а не случайный встречный.
— Неправильно говоришь, — роняет он тихо. — Как бы не пожалел… Даст бог, еще встретимся…
И они, оба эти мужика, не торопясь уходят.
Но перед тем, как уйти, оборачиваются к лежащей на земле воровке, и говорят:
— Ты подумай, вдруг да передумаешь…
После этого уходят уже окончательно. Прогуливаются дальше по берегу, — все время видно, как они идут по нему, все уменьшаясь и уменьшаясь.
Я собираю вещи в кучку и начинаю одеваться.
Еще не закончился день, но настроение, только недавно бывшее настроением резвящегося дитятки, уже ни к черту… Натянув джинсы, выбираю ближайшую тень, откидываюсь на песок, — и закрываю глаза.
Хочется немного вздремнуть. Несмотря на жару… Но не могу, лежу с закрытыми глазами, — и не могу. То ли от жары, то ли от того, что кто-то все время всхлипывает рядом.
— Перестаньте вы плакать, — говорю я, — сколько можно…
Всхлипы становятся потише, но отнюдь не прекращаются.
Я лежу какое-то время, силясь заснуть, — но не могу. Вот тебе и пляжный отдых.
— Вы, на самом деле, кто? — слышу я близкий голос. Неожиданно молодой. Но замученный слезами. — Я тоже вас никогда не видела.
Просыпаюсь. Встаю. Оборачиваюсь.
— Дед пыхто, — говорю я…
Девчонке, а не тетке. Потому что, то, что я сначала посчитал за деревенскую тетку, оказалось девчонкой лет шестнадцати, довольно худенькой, но в телогрейке на летнем платье. На шее у нее под распахнутой телогрейкой виднелся красный пионерский галстук, какие носили школьники во времена застоя.
Но застой уже тысячу лет, как испарился.
— Пионерка? — спрашиваю я.
Она отрицательно качает головой, почти неслышно продолжая рыдать.
— Школьница? — спрашиваю я.
— Студентка, — говорит она, не прекращая рыдания.
— Они тебя обидели?
— Еще нет, — отвечает она. И начинает рыдать уже во весь голос, так что вся ее телогрейка не по сезону, ходит ходуном.
— Так какого черта, — устало говорю я.
— Я, — может быть, трусиха, — всхлипывает она. — Я всего боюсь.
— Меня боишься?
— Да, — всхлипывает она.
— Очень?
— Не очень, — всхлипывает погромче.
— Что ты здесь делаешь?
— Я — пионерская вожатая, — рыдает она, — пионеры уехала, а я осталась.
— И ты бы ехала домой, к папе с мамой.
— У меня нет папы и мамы, — громче зарыдала она.
— Но откуда-то ты приехала?
— Я приехала из общежития. Но оно до конца августа закры-ы-ы-то.
— Кого ты больше боишься, смертяков или меня?
Она взглянула на меня, чтобы сравнить, — тут я заревел на нее львом. Только мой лев, заревев, сказал ей: гав-гав!..
— Бросьте, — сказала она, перестав плакать, — что я вам, маленькая…
Через минуту ни одной слезинки не было на ее лице. Ничто не напоминало, что она только что так безутешно страдала. У нее было свежее, какое-то утреннее лицо девочки, только недавно, только вот-вот ставшей девушкой, и еще не имевшей ни единой причины даже для того, чтобы хоть раз всплакнуть… Потому что, вокруг была — большая, интересная, принадлежащая только ей одной замечательная жизнь.
Она сняла телогрейку, бросила на песок рядом со мной, и уселась на нее сверху.
— Я — Гера, — сказала она.
— Гера, это, по-моему, самая главная древнегреческая богиня.
— Да? — удивилась она. — Меня так в детском доме назвали.
— Ты из детского дома?.. Тогда ты, вроде, должна быть крепкой и ничего не бояться.
— А я, может, боюсь. Что, нельзя?.. Как зовут вас?
— Дядя Миша.
— Дядя? — переспросила она, с едва заметной улыбкой.
Такой, наверное, как у Джоконды. Была. Еле заметная… Я даже окончательно проснулся.
— Те мужики, кто?
— Из охраны местного батьки. У него дача недалеко… Так они ходят по берегу туда-сюда, и его охраняют.
— Ты и их боишься?
— Боюсь, — сказала Гера каким-то изменившимся тоном.
Я взглянул на нее — и увидел страх в только что безмятежных глазах. Никакой едва заметной улыбки я не увидел.
— Что ты, честное слово, как заяц? Они мужики, как все остальные мужики. Голова, две руки, две ноги… Я-то их не испугался, — сказал я ей ерунду… И тут же понял, что сморозил… Ведь я, как бы, тоже уродился мужиком. Поэтому — их не испугался… А она, как бы, дама. Так что между мной и ею, существом возвышенным, — непреодолимая пропасть.