Александр Каменецкий - Последний пророк
Вечером меня нашел Томас, потащил в палатку. Нужно было срочно передать бесценные кадры по Интернету для катарской телекомпании «Аль-Джазира». Спутниковая связь почему-то сбоила. Я возился с ней долго, но настроил в конце концов. Коротко расспросив меня о новых впечатлениях, он принялся пересказывать содержание речи:
— Хаджи говорил сегодня о милосердии. Почти все суры священного Корана, ал-Коран ал-Керим, начинаются словами «Бисмилла ар-Рахмон ар-Рахим». Мы называем Аллаха «ар-Рахману» — «всемилостивый» и «ар-Рахииму» — «милосердный». Это означает, что подлинное милосердие доступно только ему одному, Всеблагому, который заповедал всем правоверным совершать закят, то есть подавать милостыню и помогать нуждающимся — творить садака. Сказано в хадисе, что садака уничтожает грехи, как вода гасит огонь, отгоняет болезни и закрывает путь к семидесяти видам зла. Аллах, мир ему и благословение, возместит ущерб дающему садака и поможет одержать победу над врагами. Заповедь о закяте — четвертая из пяти величайших заповедей Аллаха, мир ему и благословение. Люди не могут быть по-настоящему добры, если не веруют. Но даже искренне верующий человек не способен проявить подлинное милосердие, поскольку все души в нынешнее время слишком загрязнены эгоизмом. Однако Коран требует от мусульманина творить закят с чистым сердцем. Как же в таком случае соблюсти заповедь? Ответ простой. Акт высшего милосердия, которое только доступно мусульманину, — убивать врагов Аллаха. Здесь не может быть никакого эгоизма, поскольку такое убийство совершается исключительно ради веры. А любое действие, лишенное эгоизма, есть великая заслуга перед Всеблагим. Милосердие же здесь двояко. С одной стороны, мертвый враг ислама не сможет больше причинить вреда мусульманам, чем исполняется заповедь о помощи нуждающимся. С другой стороны, душа кафира, насильственно освобожденная от тела, искупает таким образом часть своих грехов. Хаджи учит, что мусульманин, принявший участие в джихаде, является более милосердным, чем тот, кто подает нищему кусок хлеба.
Железная логика…
— И часто он произносит такие речи? — поинтересовался я. — Всякий раз, когда есть вдохновение?
— Это не вдохновение, это прозрение — кашф, — авторитетно пояснил Томас. — Только великие святые получают от Всеблагого кашф так часто, как Хаджи. Аллах ниспосылает имаму нур, то есть свет, и в сиянии этого света имам видит Истину так же отчетливо, как вы видите меня. Даже еще яснее, ибо нет ничего сокрытого перед лицом Непостижимого.
— Что же это за Истина, разъясните? Я ведь теперь мусульманин, имею право знать…
— Какой же вы мусульманин? — саркастически усмехнулся Томас. — Вы человек, заблудившийся в пустыне, которого согласился взять с собой большой караван. Но Хаджи сказал, что вы скоро покинете нас. Очень скоро.
— Когда же?
— Когда этого пожелает Аллах, разумеется. — И он, взяв за локоть, повел меня к выходу.
…Поход продолжался уже неделю. Медленно двигались через пустыню, молились, слушали проповеди. Ночами жгли костры из сухого верблюжьего дерьма. Оказывается, отличное топливо! Легкое, быстро разгорается, дает много тепла. В одном из грузовиков везли мешками верблюжье дерьмо — мелкие катышки, напоминавшие нашу жужелку — шлак. Еще Рахмон научил меня печь лепешки в раскаленном песке. Очень просто: мука, вода, соль, суешь в песок — и спустя четверть часа лепешка готова. Нам сдались без боя полтора десятка селений, где Абу Абдаллу встречали как самого Бога. Попали в одно селение, где добывали соль. Страшно. Люди вкалывают на солнце, кожа белая, иссушенная, красные глаза. Шахта в принципе неглубокая, но работать там можно только на четвереньках. Допотопными инструментами откалывают тридцатикилограммовые прямоугольные плиты, обтесывают кое-как и отдают приходящему за ними каравану. И селение, и работники — частная собственность караванщика. Он платит гроши, а чаще — мукой или крупой. Обыкновенное рабство. А соль караван везет черт знает куда — через всю Сахару, в Тимбукту. Абу Абдалла сделал очередной красивый жест: выкупил деревню у караванщика. Зачем — непонятно. И'сам, по-моему, не знал, зачем подарил рабам свободу. Главное — подарил.
Казалось, зловещий генерал Дустум растаял, растворился в воздухе. Никто не послал в нашу сторону ни единой пули. На лицах муджахидов читалась святая уверенность в том, что они победоносно прошагают хоть до самого Нью-Йорка, и море расступится перед их имамом, как было с пророком Мусой, Моисеем. Я обвыкся, смирился с жарой, загорел дочерна, отпустил шикарную бороду. Начал понимать отдельные арабские слова. Тревога не отпускала. Триумфальный рейд выглядел прямой дорогой в хорошо расставленную ловушку, в западню. Много раз я пытался разузнать у Томаса — Туфика, как обстоят дела, но он отвечал мне цитатами из Корана. Скорее всего дела были не очень. Рассуждая логически, я пришел к выводу, что Дустуму невыгодна война в песках. Он ждет нас на подступах к столице. Ждет, пока мы окончательно уверимся в своей непобедимости. Расслабимся, утратим боевой дух. Каждый день из-за барханов подтягивалось подкрепление — от крошечных, в дюжину бойцов, отрядов до многолюдных берберских бригад. Тысячи три нас уже было, не меньше. Интересно, сколько тысяч у Абделькадера Дустума?..
Чем ближе подходили к столице, к краю пустыни, тем осторожнее становились наши командиры. Теперь, прежде чем начать дневной переход, вперед высылались отряды разведчиков. Смешно, но даже это Томас — Туфик объяснял с помощью Корана: «Пророк послал к Басба разведку, чтобы разузнать, что делает караван Абу Суфьяна». Однажды вечером Рахмон срочно собрал наше убогое подразделение — видимо, получил приказ. Выглядел обеспокоенным, встревоженным, много суетился. Отобрал пятнадцать человек, и меня вместе с ними. Усадил у костра, раздал тушенку, лепешки и финики, заставил плотно поесть и напиться крепкого горького кофе. Проверил у всех оружие, обмундирование. Было ему очень не по себе, Рахмону. Что-то чувствовал. И совсем не радовался, что я попал в группу. Вряд ли взял бы он меня по своей воле. Муджахиды с самого начала терпели мое присутствие, но держались всегда в стороне. Никто даже не поздоровался ни разу. Чужой есть чужой. Потенциальный предатель. И вот теперь предстояло идти в ночь. Всем вместе. Рахмон что-то подробно объяснял, давал инструкции, в которых я не понимал ни бельмеса. Чтобы не выглядеть последним идиотом, демонстративно громко щелкнул затвором, проверил боезапас, подтянул шнурки на ботинках, улыбнулся через силу: готов. Рахмон глянул на меня, грустно покачал головой. Затем принялись молиться. Во мне проснулось что-то мальчишеское: надо же, идем на разведку, с автоматами, как на войне… Я тогда еще не совсем понимал, что мы на войне. На настоящей войне. Все выглядело костюмированной драмой, спектаклем. Особенно живописно смотрелись вооруженные берберы на своих сухопарых злых верблюдах. «Лоуренс Аравийский», был такой фильм…
После полуночи из ниоткуда выкатилась, как серебряная монета, громадная луна. Барханы засеребрились, словно на них выступил искрящийся иней. Шагая по едва заметной тропе и стуча зубами от холода, я любовался нереальным зимним пейзажем. Казалось, еще немного — и звезды полетят на землю крупными пушистыми хлопьями, завьюжит и пойдет кружить по пустыне бесноватая февральская метель. Залитая холодным лунным серебром, невысокая горная гряда, к которой мы направлялись, казалась могучим айсбергом, возвышавшимся среди оледенелого моря. Горстка бородатых замерзших людей, мы были вроде одиноких полярников, бредущих сквозь царство холода и мрака в неведомую даль. Тишина стояла такая, что не хотелось верить звукам собственного дыхания, торопливым ударам сердца. Заколдованный край, заколдованный мир… День и ночь несовместимы между собой, их невозможно поставить рядом, объединить в сутки. Расстояние между небом и землей ощущаешь длиной своего позвоночника. Лица идущих рядом настолько чужие, что даже перестаешь их бояться. Все нереально, все перевернуто с ног на голову. Какая-то изнанка мироздания, обратная сторона… Ведь верили же люди когда-то, что Земля полая и мы живем внутри. А кто тогда — снаружи? Я чувствовал даже не страх — какое-то странное недоумение. Как если бы очутился в мастерской Господа Бога и застал его за работой. Обдумывающего, как исправить очередную несуразицу. Ошибку в алгоритме. Мне вдруг показалось, что я увидел нечто запретное. Незримого механика, который является ночами и тайком ремонтирует механизм, возится с неподатливыми болтами и гайками. Словно вор, пробирается он через окошко при свете луны. Виновато оглядываясь по сторонам, позвякивает инструментами… И более всего на свете хочет, чтобы машина работала — пусть кое-как, пусть со скрипом, но только не остановилась бы. Только бы не встал, не замер конвейер…