Глеб Соколов - Дело Томмазо Кампанелла
– Только что, Томмазо Кампанелла, вы сказали, что характером ваш сын совершенно на вас не похож. И потом, откуда вы знаете, что он страдает по тем же самым причинам, что и вы, то есть, на сколько я вас знаю, от «ужасных лефортовских эмоций», если вы даже не смогли с ним поговорить? По-моему, вы просто изводите мальчика, являясь к нему в пьяном виде, да еще и заливаясь при этом горючими слезами. Представляю его ощущения! Увидеть такого папашу! Который при этом уже целую неделю ночует на вокзале. Должно быть, и видок же у вас был! Как он только не плюнул на вас, а всего лишь развернулся и ушел?!
– Не смейте так говорить! Мальчик никогда бы не плюнул на революционера. Мальчиков всегда интересует все необычное. А тем более мой мальчик никогда бы не плюнул на революционера-отца!
– Да и ваш ли это мальчик? – не унималась женщина-шут. Голос ее звучал издевательски. – Насколько я знаю вашу историю, из его отчества и фамилии следует совсем другое. Да и Лефортовская Царевна во время ссоры говорила вам да и всем соседям, что это не ваш мальчик вовсе… Знаю я вашу историю. Мы же соседи. Впрочем, с вами-то мы, Томмазо Кампанелла, и не соседи вовсе. Соседи мы с Лефортовской Царевной и Шубкой. А вы только появляетесь в их квартире. И то только в последние пару недель. А раньше-то вас там никто никогда не видел. Прописаны-то вы совсем по другому адресу. Потому и не нравится вам Лефортово, что нездешний вы, попали сюда совсем недавно, а ваш родной и любимый рай он – совсем другой. Где-то на окраине, если не ошибаюсь!
– Врете! Мой район – в самом центре! Тверская улица, Манежная площадь, Охотный ряд. Я вырос и жил до самого последнего времени в квартире с видом на Кремль. Только последние недели я маюсь в этом ужасном рабочем Лефортово. Только последствия несчастной любви могли забросить мен в такое ужасное место, как это Лефортово! Нет, если не решительная ночь хориновской революции в настроениях, то уж тюремный-то паспорт точно разрубит Гордиев узел моих кошмаров! Иначе и быть не может! Иначе мне останется только повеситься!.. Но сейчас я все-таки хочу экспортировать революцию в лефортовских настроениях в мозг Шубки. Революция в лефортовских настроениях – только она может спасти его от ужасных страданий, связанных с этим районом. О, моя Шубка!.. О, печальный грех моей юности! Если бы той безумной ночью мы не оказались с Лефортовской Царевной в одной постели, то в этом ужасном мире мучилось бы одной невинной душой меньше. Как я спешу скорее увидеть его!.. Мое печальное дитё декабриста. Прав Рохля – кругом дети декабристов. А мы, декабристы, революционеры… «Во глубине северных руд, храните гордое терпенье…» Нету больше никакого терпения. Все терпение накануне кончилось. Семь дней на вокзале ночую! Как только до сих пор крокодильей чешуей не покрылся, ума не приложу! Но уж сегодня-то точно покроюсь! – слезы зазвучали в голосе Томмазо Кампанелла.
Наступила некоторая пауза.
– Насчет того, что я струсил, что я решил исчезнуть из «Хорина» в самый решительный момент… Нет, как видите, все мои мысли по-прежнему связаны с революцией. Я думал о нашем театре. О нашем самом необычном в мире самодеятельном театре.
– Вы только думаете, Томмазо Кампанелла, а время раздумий давно прошло, – злобно заметила женщина-шут. – Нужен готовый спектакль.
Но Томмазо Кампанелла не обращал больше на нее внимания:
– Так вот, не знаю, что вы там еще придумали за время моего отсутствия, – голос Томмазо Кампанелла звучал заинтересованно, страстно. Таким голосом говорят о чем-то, что очень важно для говорящего, что чрезвычайно его волнует. – Но я предлагаю включить в нашу будущую пьесу концертные номера. Так, пожалуй, станет интересней. Надо бы здесь придумать и прорепетировать какой-нибудь номер для нашей пьесы, – предложил Томмазо Кампанелла, в то время как воображение принялось рисовать ему картины его будущих сценических выступлений одну отчетливее другой.
– Отлично, придумайте и прорепетируйте. А лучше дождитесь группу детей, а потом приходите сюда и порепетируем концертные номера вместе, – предложил учитель Воркута.
Затем, спохватившись, Томмазо Кампанелла проговорил:
– Черт возьми, мне очень нужно спешить, потому что в сегодняшний решительный вечер хориновской революции все должно быть очень сжато по времени! Но несмотря на это, уважаемый учитель Воркута и не менее уважаемые самодеятельные артисты «Хорина», я не могу не оглядываться по сторонам. Сто лет назад здесь была фабричная окраина, – произнес Томмазо Кампанелла. – Но сегодня – это не окраина. Нет-нет! Это вовсе не окраина. Черт возьми! Мне нужно спешить. Сейчас такой момент: наконец-то история может разрешиться. Это вовсе не окраина. Окраины много-много дальше. На окраинах современные дома. Но полно, полно! При чем тут окраина? Сейчас у меня совсем другое дело. Уже… Впрочем, хоть и другое дело, а все дела мои от него, от Лефортово. От этого московского Ист-Энда. Но надо спешить. Но куда спешить? Я даже не представляю, куда я могу спешить, но понимаю, что мне надо спешить. Разрешение!.. Удачное разрешение всего. Вот что мне срочно нужно получить! Невероятная, волшебная, сказочная атмосфера должна сгуститься. И тюремный паспорт как-то, я уверен, поможет этому сгущению. Быть может, дальше моя судьба станет этим вечером вертеться больше вокруг тюремного паспорта, чем вокруг «Хорина». И «Хорин» как-то вдруг покажется мне неважным. Не столь важным. Уйдет на второй план. Но нет! Я не могу так вот в одночасье забыть про «Хорин», перестать интересоваться его делами. «Хорин» – это и мое детище тоже. Я вложил в него столько своей фантазии! Так что я не могу забыть про «Хорин» из-за этого тюремного паспорта. Я дождусь, я обязательно дождусь детскую группу хора.
Томмазо Кампанелла был очень впечатлительный человек. Если уж его одолевало какое-то чувство, можно было оставаться уверенным: он не отмахнется от него. Испытал, вроде и ладно. Забыл и продолжает жить дальше. Нет, уж если Томмазо Кампанелла был хотя бы раз захвачен какой-то эмоцией, то ему становилось не до шуток. Нет, пошутить он, конечно, в таком состоянии тоже мог, да только все равно – держись крепче! Эмоция, как вихрь, подхватывала его, и вместе с этим вихрем он был готов нестись куда угодно, чего бы это ему ни стоило. Если жизнь была бы заявлена ценой какого-нибудь достижения в той истории, которую он начинал под воздействием того чувства, той эмоции, – он бы и жизнь заплатил без всяких колебаний. А что, раз такое дело! Эмоция для него была дороже денег, работы, жизни.
Тут Томмазо Кампанелла повернулся лицом к воображаемому зрителю и произнес монолог следующего содержания (на самом деле, он произнес все это в микрофон своей рации, и монолог его мгновенно стал достоянием хориновцев, которые находились в подвале дома по Бакунинской улице, а также во многих других точках Лефортово):
– Мы… Я… Мы сейчас должны достичь такой степени усиления чувства… Чувство должно усилиться до такой степени, что жизнь с этой степенью чувства должна быть просто невозможна. Чувства предвкушения чего-то невероятного, прекрасного, замечательного, потрясающего, что вот-вот свалится на наши головы, что вот-вот произойдет, случится с нами. Это «нечто невероятное» станет результатом работы нашего самодеятельного театра «Хорин». Это должна быть настолько яркая вспышка, что терпеть ее, не повредив глаза, не обжегшись всему с ног до головы, можно лишь какие-нибудь доли секунды. А главное, терпеть ее долго, не повредившись умом, практически невозможно.
– Верно! Верно! – воскликнули хориновцы, и возгласы их, в свою очередь, стали слышны Томмазо Кампанелла.
«Надо бы все-таки здесь придумать и прорепетировать какой-нибудь номер для нашей пьесы! – думал Томмазо Кампанелла, и воображение вновь принялось рисовать ему картины одну отчетливее другой. – Может быть, прочесть стихи или спеть песню? Хотя бы вот так…» И он принялся сочинять «концертный номер».
После этого Томмазо Кампанелла достаточно продолжительное время стоял посреди улицы, то и дело выхватывая из кармана пиджака мягкий блокнотик и что-то помечая в нем огрызком карандаша, чем вызывал любопытные взгляды прохожих, которых ввиду вечернего часа было в округе не так много. Потом Томмазо Кампанелла вообще зашел с улицы в какую-то подворотню, где совсем никого не было и где ничьи заинтересованные взгляды не отвлекали его от творчества.
– Может быть, прочесть стихи или спеть песню? Хотя бы вот так… – проговорил он наконец в рацию и принялся читать с выражением:
Вечер мглою все закроет,Волк на Севере завоет,Но, конечно, я, друзья,Ждать не стану без конца.
Ждать не стану, как царевнаВо хрустальном во гробу,Потому что я, ребята,Не засну, а я умру!..
Ночь Лефортово закроет,Черт тюрьму для нас построит,Если нынче не сбегу –Завтра точно быть концу.
Верю я, портной исправитВорот тот, что давит, давитШею бедную мою.
Но, конечно, я, друзья,Ждать не стану, не засну… –
закончил Томмазо Кампанелла. Кажется, стихи собственного сочинения ему понравились, особенно понравилось про ворот, что давит бедную шею и который будет исправлен неведомым никому портным. Томмазо Кампанелла представлял себе портного как огромного роста толстого дядьку с окладистой бородой, со зверской улыбкой разрезавшего ворот, который уже приобрел черты одушевленного лица и плакал, и скулил, и молил о пощаде под ножницами тоненьким противным голоском. «Но ведь ты же давил! Давил бедную шею Томмазо Кампанелла! О чем же ты тогда думал, когда это делал?! Не знаешь?! – спрашивал портной и с еще большей силой налегал на ножницы. – Ну так не проси теперь пощады!». И ворот уже тихо и не помышляя ни о каком снисхождении принимал свою участь.