Евгений Лучковский - Опасная обочина
— В армию? — переспросили сверху. — Иди пешком в армию. Там тебя уму-разуму живо научат.
Когда начальник поезда скрылся в вагоне, проводница негромко скороговоркой проговорила:
— Беги к машинистам, сынок, пока не поздно. Тут тебе ничего не светит, строгий он больно…
Эдик не стал терять времени и рванул к электровозу.
— Эй! — закричал он что было сил. — Эй!
В рамке окна показался машинист.
— Чего орешь?
И Эдик вдруг почувствовал себя совсем маленьким.
— Дяденька! — неожиданно для себя выпалил он несвойственное ему слово и протянул вверх приписное. — В армию ухожу… довезите до Михайлова, со своими попрощаться…
— Куда же я тебя, — развел руками машинист. — Не положено. Беги к начальнику поезда.
Эдик замотал головой.
— Был уже — не берет. Пустите, а?
— Не могу. Не имею нрава.
Эдик в сердцах рубанул кулаком воздух.
— Ну и ладно, не возьмете — на крыше поеду!
Лицо машиниста стало жестким.
— Тебе что, жить надоело?! Стучи в багажный.
Совет был дан бесполезный — Баранчук это знал. Да и пришел он поздно. Светофор зажегся яркой недекабрьской зеленью, поезд тронулся, стал медленно набирать ход, громыхая на стыках. Уже прошел багажный вагон, за ним почтовый… И Эдик вдруг сорвался с места, побежал, зло размахивая руками. Он догнал багажный вагон, прыгнул на ступеньку, ухватившись за поручень, и сразу же перелез на маленькую переходную площадку между вагоном и электровозом. За спиной была дверь, ведущая в тамбур, но Эдик стучаться не стал, а, наоборот, вжался в угол. Золотое правило «зайцев» гласило: лезь на крышу, к кондуктору, в любой вагон, но только не в багажный, потому что там ценности, а они, как известно, охраняются.
Поезд набирал скорость, торопился, гудел в ночи. Эдик сжался в комок и, чтобы не упасть, обхватил лестницу, ведущую на крышу. Предстоял безостановочный стокилометровый перегон до Каширы.
Огни Москвы остались далеко позади, пошли темные места, и лишь изредка пробегали освещенные платформы дачных поселков.
Вихрящийся, ледяной ветер жег немилосердно. Эдик еще теснее забился в угол и, когда перестал чувствовать скулы, зарылся носом в легкое пальто и приготовился терпеть сколько хватит сил.
Иногда в тамбуре вагона хлопала внутренняя дверь. В такие минуты Баранчук садился на корточки, боясь, что его заметят и ссадят на ближайшей станции. Краем глаза он видел, как высокий усатый мужчина шуровал кочергой в печи, изо рта у него торчала большая дымящаяся трубка. Усач кряхтел и вытирал со лба пот; Эдик завидовал и мужественно замерзал.
Но однажды Баранчук не спрятался, у него просто не хватило сил согнуться. Проводник заметил Эдика И подошел поближе к двери. Он долго всматривался в темноту, затем достал трехгранник и открыл дверь.
Первые минуты в тамбуре Эдуард испытывал блаженство. Потом непослушными пальцами — в который раз! — вытащил из кармана приписное свидетельство и протянул усатому.
— В армию ухожу, — пояснил он, — домой еду… попрощаться.
— Далеко?
— В Михайлов… — листок дрожал в руке Баранчука.
— Да ты спрячь, — кашлянул усатый. — Видел я, как ты за бригадиром бегал…
Помолчали.
— В какие войска попал? — поинтересовался проводник.
— Точно не знаю, — сказал Эдик, все еще стуча зубами. — Может быть, в моряки… Ребята, с которыми медкомиссию проходил, поговаривали, что в моряки.
— Вряд ли в моряки, — задумчиво произнес усатый. — Да и куда тебе в моряки…
Природа не обидела Эдика ни ростом, ни шириной плеч, но сейчас, замерзший и в темноте, он, вероятно, выглядел достаточно жалко, чтобы мысль о флоте отпала сама собой.
За десять минут в тамбуре Эдик оттаял окончательно. Он сел на ящик около печки, закурил и почувствовал себя счастливым полностью. Было тепло, по телу разливалась покалывающая нега, в голове плескались прекрасные мысли, и хотелось хоть с кем-нибудь поговорить о смысле жизни…
Проводник ушел, но скоро вернулся, сердито пыхая трубкой. В руке, меж пальцами, он держал две бутылки пива, откуда-то появилась обожаемая Эдиком вареная колбаса. От одуряющего запаха еды у него закружилась голова, и голодный спазм снова что-то сжал внутри.
Усатый открыл бутылки с пивом, одну протянул Эдику, а колбасу отдал всю.
— Ну давай, что ли, за службу… — хмуро произнес он.
Они чокнулись в темноте бутылками, и Эдик почувствовал, что к дальнейшей беседе проводник не расположен. Изредка он наклонялся, шуровал в печке угли, и красные отблески бегали по его лицу. Стучали колеса, за окном проворачивалась черная непроглядная ночь, было тепло и покойно.
К Михайлову подъехали незаметно. Уже светало, и на поручнях вагона серебрился иней.
Эдуард спрыгнул с подножки, галопом перебежал через станционные пути и обернулся.
У багажного вагона стояла тележка. Высокий мужчина в черной фуфайке двигал тюки и ящики, из-под усов сердито дымила большая трубка.
Баранчук поднял было руку, хотел крикнуть, но вдруг вспомнил, что даже не знает, как зовут этого проводника; вот ведь, не спросил… И свистеть он не стал — неудобно. Постоял еще так немного, но усатый и не взглянул в его сторону. Эдуард повернулся и быстро зашагал по тропинке меж старыми зябкими ветлами. Он потом часто пытался вспомнить лицо проводника, но память приносила хмурый глуховатый голос, стук колес да горький вкус жигулевского пива.
Дома его, конечно, не ждали. Дверь оказалась незапертой. Он вошел с независимым видом, и мать с теткой — что одна, что другая — обомлели.
— Привет, родственники, — весело улыбнулся Эдик и шлепнул на кухонный стол приписное многострадальное свидетельство. — Подходи по одному, прощаться будем…
— Батюшки… — мать прижала к груди полотенце. — Эдичка, сыночек, как чувствовала, в армию забирают… сон видела…
— А куда ж еще?! — хоть и искусственным, но достаточно бодрым басом подтвердил сыночек. — Только не забирают, а призывают. Ясно?
— Сон видела… — лепетала мать, — в военной форме, в гусарской вроде… Скажи, Аня.
Но тетка вдруг сморщилась и, мелко кивая, тоненько заголосила совсем по-деревенскому.
— Ну вот, этого еще не хватало… — растерялся Эдуард.
Он сгреб обеих, обнял, хлопал по худосочным лопаткам и тряс, пока они не заулыбались сквозь слезы. А потом наперебой принялись его кормить, что было весьма кстати, потому что есть он все равно хотел, и ел все подряд с ненасытностью молодого, здорового, но давно не кормленного человека.
Вечером они уезжали. То есть мать увязалась за ним в Москву, и отговорить ее не было никакой возможности. Да и как он мог отказать ей в этом. Святое дело…
Тетка стояла на перроне под станционным фонарем. В янтарном свете кружились снежинки, падали ми ее белый шерстяной платок и не таяли. А когда поезд тронулся, из недр своего салопа она достала кружевной платочек и махала им до тех пор, пока не пропала из виду совсем. Но грусти Эдик не испытывал, она пришла много позже.
И вот — предутренняя Москва. Еще совсем темно, но к стадиону «Спартак» со всех сторон стекаются тоненькими ручейками люди — новобранцы и провожающие.
У дощатого забора возникают танцы, ну просто ритм-группа: две гитары, аккордеон и ударник. Хорошо еще потеплело к утру, снег идет. Танцуют девушки, шум, смех, галдеж. И сказочно осыпается иней.
Эдик берет мать под руку и держится с достоинством, по его разумению необходимым в эту минуту.
— Ты только не плачь, мам, — шепчет он. — Хорошо?
И мать действительно кажется спокойной.
— Дурачок ты мой, — улыбается она, — ну зачем же мне плакать? Все идет своим чередом… И отец твой служил. Жаль, не довелось ему проводить тебя…
— Мам!
— Все-все, молчу.
Последняя минута прощания… Эдуард поворачивает мать к себе, неловко целует ее морщинки и боится, что она расплачется. Но напрасно — мать держится.
«Черт его знает, — приходит в голову дурацкая мысль. — Ведь не на месяц, не на два, мало ли что…»
И он уходит вместе с новыми товарищами за ворота.
В холодной полупустой раздевалке их проверяют по списку, осматривают вещи — довольно-таки подробно. И наконец по беговой дорожке ведут к машинам. Машины грузовые, но крытые.
Эдик не торопится, залезает в кузов последним и втискивается на последнюю скамейку лицом к брезентовому пологу — так им было задумано раньше. Он раздвигает слегка этот полог посередине, получается небольшая, но удобная щель. А сопровождающий — старший сержант, который тоже сидит на последней скамейке, или в самом деле не замечает этого, или делает вид.
Все чего-то ждут, вертят шеями, ерзают. Наконец машина трогается, и место, выбранное Эдиком, оказывается в самом деле удачным. Он видит, как куда-то в сторону уходят трибуны, вот проехали ворота, а вот и толпа провожающих.