Рю Мураками - Отель «Раффлз»
Я почувствовал, что мой голос зазвучал неприятно. Моэко Хомма попала в поле притяжения моей черной дыры. Знаки сменились, то есть изменилось выражение ее лица… и оно навечно осталось внутри меня.
Такое было со мной впервые.
Потом мы вернулись в отель, и Моэко Хомма поднялась в свой номер. Она сказала, что хотела бы немного отдохнуть, а я тем временем отправился к консьержу и заказал два места на вечерний мюзикл.
Затем я вышел пройтись в Центральный парк. Всякий раз, когда на пути мне попадался молодой негр, я вспоминал военную базу Дананг, а если навстречу шел белый, я слышал рев винтов почтовых самолетов в аэропорту Таншоннют.
Мое душевное равновесие полетело к черту. И тем не менее, гуляя в парке, глядя на низкие облака — предвестники скорого снега, — я, к своему удивлению, ощущал накатывающие волны радости.
Потом я зашел в кафетерий и выпил там пива.
Вкус этого пива не сильно отличался от того, что я пробовал в Сайгоне после возвращения с передовой.
Вечером мы с Моэко посмотрели мюзикл в стиле танго, а после я пригласил ее в ресторан у Бруклинского моста, откуда открывался вид на весь Манхэттен.
Мы выпили целую бутылку «Клико», и Моэко развезло. Кажется, мы много о чем успели поговорить, но о чем точно — не помню. Ничто не смогло бы нас остановить.
КАНАДЗАВА. МОЭКО ХОММА
Сценарий никакой.
Несколько реплик, от которых возникает впечатление, будто сидишь неподвижно и пялишься на протухшую рыбину на залитой полуденным июньским солнцем кухне. И что же я должна тут делать?
«Не уходите!»
«Умоляю!»
«Не уводите его!»
Вот что я должна произнести, обращаясь к полицейскому, который арестовал моего возлюбленного. После этого я должна броситься к нему и выкрикнуть следующее:
«Подожди!»
«Я помогу тебе!»
«Я спасу тебя!»
Действие происходит в 1937 году. Старая история, мелодрама, однако в самом начале съемок продюсер объявил нам: «Это социалистическая картина!» А режиссер то и дело повторял: «Эта работа является определяющей как для вас, так и для меня; и вы, и я — все мы одинаково рискуем». Я играю служанку в кафе, внешне сдержанную, но при этом очень сильную внутри, которая становится кумиром социалистического движения.
Что это значит: «сильная внутри»? Я задала этот вопрос режиссеру, на что этот старичок посоветовал мне подумать об этом самой. Я подумала и решила, что «быть сильной внутри» должно означать решимость.
Я начала играть, исходя именно из такой предпосылки, и дело пошло. Я выкрикнула свою первую фразу «Не уходите!» так громко, что раздалось даже что-то вроде эха; «Подожди!» звучало не как призыв, а было произнесено тихим, исполненным слез голосом так, словно я пыталась убедить саму себя; «Я помогу тебе!» я произнесла, думая о том, как действительно помочь моему возлюбленному; последнюю же фразу «Я спасу тебя!» я прокричала, будто бы эти слова сами вырывались у меня из горла, в них слышалась безнадежность, словно я знала, что в конце концов никак не смогу помочь ему выбраться на свободу.
Мне говорят, что я играю спонтанно, но это не так. Спонтанны только дети, а я, выходя на сцену, играю инстинктивно… хотя, если бы я доверялась только этому методу, то мои роли не отличались бы одна от другой… Когда я получаю сценарий, я прочитываю его весь внимательно и без эмоций, даже эти реплики, что воняют тухлой рыбой… мне надо сделать из этого что-то достойное, и тогда я произношу их перед зеркалом десятки, сотни раз… существует несколько сотен способов произнести даже такую простую фразу, как «Я люблю тебя», и притом с разным выражением на лице… я произношу все реплики и трачу на это ужасно много времени, однако не успокаиваюсь, пока не найду лучший способ… на некоторые фразы у меня уходит вся ночь… случается, что и из ста вариантов не подходит ни один… это как собирать паззлы… и от величия до убожества один шаг.
А то вдруг натолкнешься на несколько гениальных строк — умри, лучше не скажешь, — и в такие мгновения мне кажется, будто подул благоуханный и прохладный ветерок, и у меня кружится голова, и вот я уже не сижу перед зеркалом, я становлюсь все легче, легче и лечу в облаках, еще выше, чем после магических грибов с острова Бали… и это уже не фразы, которые я произношу, напрягая голосовые связки и мышцы лица, нет, это нечто, пришедшее ко мне с другой стороны, со скоростью света пронзающее все мое существо, проникающее в мои внутренности и тотчас же исчезающее, доводящее меня до изнеможения… это не придуманное мною, но то, что я призвала к себе…
Кария видит в этом мою колдовскую сущность; в наших с ним разговорах эта тема появилась очень быстро; не прошло и года, как мы познакомились, а он уже бежит от меня. Где же это случилось? В Нью-Йорке или в Риме? Я перестала сдерживаться, я плакала и кричала: «Я убью твоего сына, вот увидишь!», а он замахнулся, словно собираясь ударить… а потом вдруг погрустнел и опустил руку… он был неправ, я постоянно говорю ему об этом, но он не понимает и отвечает испуганно: «Моэко, все, что ты говоришь, отдает черной магией»… мне становится тоскливо от таких слов, потому что это не так… все, что я хочу, так это жить, как в фильме «Ночной портье», только наши страдания были бы еще более красочными, чем у Шарлотты Рэмплинг и Дирка Богарда… а этот человек, способный фотографировать разорванные пополам трупы, словно плюшевых мишек, не смущаясь, приклеивает фото своего сына на обратную сторону паспорта, хотя даже Уильям Блейк говорит об этом… о смелости задушить ребенка в колыбели… но этот мужчина, которому я прощаю все, он ничего не понимает…
И это уже трагедия.
Хотя, если дела пойдут еще хуже, трагедия, возможно, превратится в комедию.
«Ты играла как королева, даже мороз по коже пробегал!» Я постоянно слышу подобные фальшивые комплименты от ассистентов режиссера, и вот еще один… не знаю, как его зовут… подошел ко мне, чтобы снять наручники, в которых я сидела перед камерой… его руки тряслись, он не смел поднять на меня глаз… «Спасибо большое», — ответила я. Если бы он мог перевести мои слова, как у мультяшного Дораэмона, он бы понял, что я на самом деле имела в виду: «Я хочу, чтоб тебя размазало в лепешку, начиная от груди»… вот что я хотела ему сказать.
Вот я выхожу на берег моря, раздвигая толпу поклонников, Кария ждет меня со своей зеркальной камерой, он зажег огонь в железной бочке и теперь мило болтает с местными старухами… почему ему нужно шутить с этими бабами? Почему его смелости никогда не хватает на большее? Хочу, чтобы он относился ко всему, что вне меня, так же, как Гиммлер относился к евреям.
«Что это такое, ты, идиот?!» — закричала я, едва заметив его… но на самом деле я со стоном упала ему на руки, а он удивился: «Что ты пыталась этим сказать, дурочка?» Какой кретин… если бы он был Дирком Богардом, он бы задрал мне юбку и стал бы тискать мне задницу на глазах этих старух, рыбаков и поклонников, что толпились вокруг… я хотела бы, чтоб у него достало сил сделать подобное, да и мне понравилось бы быть такой женщиной.
— Все на нас смотрят, — произнес мой идиот, старый военный фотограф, пока я, повиснув у него на шее, старалась засунуть кончик своего языка ему в ухо.
— А те, кто интересуется чужой личной жизнью, — просто подонки, — отвечала я.
Это выражение я услышала от самого Кария в день нашего знакомства, когда мы пили «Вдову Клико»… я напилась и стала немного развязной.
— …Там я видел столько человеческих тел, превратившихся в бесформенную массу… и теперь, когда я вижу ночные огни Манхэттена, ем эскалоп и салат из артишоков, а рояль наигрывает мелодии моей юности, я не могу понять, где же я нахожусь… видишь ли, я знаю, что человек может в одно мгновение превратиться в застывшее тело только из-за того, что в него попал заостренный кусочек металла… меньше, чем монетка в двадцать пять центов… превратиться в нечто, что нельзя назвать человеком… ну, как сказать… в труп. Труп выражает собой непреложность — он есть, и больше не будет ничего. Так вот и я, если хочу сделать идеальный снимок, я должен быть таким же непреложным; когда я навожу объектив на распростертого ребенка с обожженной спиной, мое сердце должно быть абсолютно спокойным… Когда я вернулся в Японию, ты знаешь, здесь, в журналах или по телевизору можно увидеть репортажи о свадьбах или разводах знаменитых артистов… и я сказал себе: «А, ну да, конечно, если так, то мир гораздо безобразнее и печальнее, чем война». Тебе так не кажется? Конечно, нехорошо говорить такие вещи, но мертвецы на поле боя выглядели куда более живыми, чем все это… в любом случае те, кто увлекается чужой личной жизнью, просто подонки. На войне, по крайней мере, ты это можешь прочувствовать…
Мне нравилось, когда он говорил так, и его профиль казался мне более изысканным, чем все огни ночного Манхэттена.