Жан-Кристоф Гранже - Кайкен
В школе приходилось не легче, чем дома. Наоко полагалось и быть лучшей в лицее, и готовиться к конкурсу в университет, хотя две эти задачи не имели между собой ничего общего. А значит, после напряженных дневных занятий Наоко училась еще и на вечерних курсах, по выходным и на каникулах. В конце каждого триместра ей сообщали результаты национальной классификации. Так что в течение года она знала, что сейчас занимает 3220-е место в списке, и, следовательно, в тот или другой университет путь ей уже заказан. Информация не слишком обнадеживающая.
Но Наоко трудилась в поте лица, не покладая рук, без единого выходного дня и даже свободного часа.
А еще надо было выкроить время для уроков боевых искусств, каллиграфии, хореографии, школьных дежурств… При этом без конца повторяя про себя тысячи кандзи — иероглифов китайского происхождения, у каждого из которых несколько значений и вариантов произношения. И постоянно занимаясь самоусовершенствованием, нравственным и физическим, чему помогала железная самодисциплина.
И в то же время — в чем заключается один из бесчисленных парадоксов Японии — мать отчаянно баловала Наоко. До восьми лет дочка спала в ее постели. В пятнадцать она бы ни за что не заночевала вне дома, в восемнадцать не приняла бы ни единого решения, не посоветовавшись с «мама-сан».
Наконец, окончив частную протестантскую школу в Йокогаме, Наоко поступила на престижный факультет в том же городе. В эти годы она так часто ездила по маршруту Токио — Йокогама, что ей уже казалось, будто он навсегда вошел в ее кровь, впечатался в гены. И ее дети унаследуют названия его станций вместо хромосом.
Не такая способная, чтобы заняться медициной, но достаточно упрямая, чтобы противостоять отцу, заставлявшему ее учиться на юриста, она выбрала смешанное образование: бухгалтерская экспертиза, языки, история искусств.
1995 год. Новый поворот. В метро к ней подходит фотограф и предлагает сделать пробные снимки. Наоко не верит своим ушам. Ей двадцать лет, и никто никогда словом не обмолвился о ее красоте. В Японии родителям не приходит в голову хвалить ребенка за внешность, но Наоко красива. По-настоящему красива. После того первого раза она убеждается в этом изо дня в день. Она проходит кастинг за кастингом и получает, как ей кажется, безумные гонорары. Родителям она ничего не говорит и продолжает учебу, тайком откладывая деньги, чтобы добиться независимости от отца. Сбежать раз и навсегда.
Впрочем, она уже поняла: чтобы сделать карьеру, придется уехать за границу. Ее внешность не отвечает критериям азиатского рынка, в Японии предпочитают евразиек, у которых глаза не раскосые, или местных девушек, но с некой изюминкой, с возбуждающей крупицей экзотики…
В двадцать три года, получив свои дипломы, она улетает в Штаты, затем в Европу: Германия, Италия, Франция. У нее внешность настоящей японки, которая так заводит западных мужчин: гладкие черные волосы, высокие скулы, короткий носик с легкой горбинкой.
А о ее глазах один миланский фотограф сказал: «У тебя веки мягкие, как кисть, жесткие, как скальпель».
Она не поняла, что это значит, но ей было плевать: работы навалом, деньги текут рекой. Наконец она обосновалась в Париже — исключительно по деловым соображениям. Она осуществила мечту, но не свою, а материнскую: ока-сан[6] — законченная франкофилка, смотрит фильмы «новой волны», слушает Адамо, читает Флобера и Бальзака. Наоко готовила уроки под звуки «Падает снег», раз двадцать смотрела «Презрение» Жан-Люка Годара и назубок знает «Мост Мирабо».
Контраст между идеализированным Парижем матери и открывшимся Наоко враждебным городом ошеломил. Все здесь было чужим. Она плутала по грязным улицам, к ней приставали таксисты. А больше всего шокировала наглость французов: они в открытую насмехались над ее акцентом, не пытались хоть в чем-то помочь, перебивали, говорили очень громко, особенно если были против. А французы всегда против.
В психиатрической больнице Святой Анны есть отделение для пациентов, имеющих диагноз под названием «пари секогун» — «парижский синдром». Каждый год сотня японцев, разочарованных Парижем, впадают в депрессию, а то и в паранойю. Их госпитализируют, лечат и отправляют на родину. С Наоко такого не случилось. У нее закаленное сердце — спасибо, папа! — и она не возлагала заранее на этот город никаких романтических надежд.
Через два года, подучив французский, она бросила работу модели — это ремесло и сама среда были ей омерзительны — и стала тем, чем и являлась на самом деле: женщиной, руководимой голым расчетом. Поначалу ей поручали отдельные аудиторские проверки, всегда от японских или немецких фирм. Затем она поступила в крупную компанию ASSECO, и отныне ее будущее было обеспечено.
Единственная оставшаяся трудность была связана с сексом. Наоко сражалась не за то, чтобы преуспеть через постель, а за то, чтобы преуспеть без постели. С этим она уже сталкивалась в модельном бизнесе, но в тусклом мире аудитов и налоговых экспертиз ей приходилось еще хуже. Здесь, со своим бледным лицом и чернильно-черными волосами, Наоко выглядела фантастическим созданием. Она прекрасный работник, но нанимателю всегда хотелось большего. Иногда она просто отказывала, иногда обольщала, но не уступала. Ее выматывали эти игры, а результат был всегда один: поняв, что не добьется своего, хищник подставлял ее.
Опасности подстерегали не только на работе. Однажды у нее украли сумочку — в Японии воровства не существует. Наоко обратилась в полицию. «Гуччи» так и не вернули, но каких усилий ей стоило отделаться от приставаний лейтенанта, которому поручили расследование…
С появлением Пассана все изменилось.
То была любовь с первого взгляда — без единого облачка на горизонте, без единого сбоя в программе. Новый поворот произошел благодаря брату Наоко. Когда она приехала в Париж, Сигэру, старше ее на три года, уже там обосновался. Став в пятнадцать алкоголиком, а в семнадцать подсев на героин, Сигэру покинул родительский дом, чтобы продолжить в Европе карьеру рок-гитариста. Несколько лет он прожигал жизнь в Лондоне, затем осел в Париже. Родные месяцами о нем ничего не слышали. Он дал о себе знать в 1997 году, завязав с наркотой и выпивкой, — цветущий, поправившийся на десять килограммов. Французским он теперь владел безупречно и даже отхватил место старшего преподавателя в Парижском институте восточных языков.
Наоко с братом не были особенно близки. Единственная связь между ними — клубок страшных воспоминаний об отцовских порках, оскорблениях и унижениях. Кому захочется встречаться с тем, кто видел вас со спущенными штанами или рыдающим на пороге родного дома зимним вечером? И все же, приехав в Париж, она обратилась к нему, и он помог ей устроиться. Им случалось обедать вместе, а иногда она заезжала за ним на Лилльскую улицу в Седьмом округе, когда он выходил после занятий.
Там она и встретилась с Пассаном, тридцатидвухлетним офицером полиции, помешанным на Японии и посещавшим вечерние занятия у Сигэру. Впервые поужинав с ним, кажется, четвертого ноября, она поняла, что неотесанный полицейский — тот, кого она искала всю жизнь. У этого парня не было ничего общего ни с французским псевдоромантизмом, ни с женоподобными мужчинами, которые околачиваются в токийском квартале Сибуя.
К тому же благодаря этой встрече Наоко многое узнала о себе самой. Как ни странно, страсть Пассана к традиционной Японии пришлась ей по душе, хотя она давно выбросила из головы россказни о самураях и бусидо, пусть даже сожалея о том, что все это кануло в Лету с экономическим подъемом страны и порожденными им худосочными поколениями.
И вот она обрела воплощение этих ценностей в крепком и грубоватом французе. Атлет с низким голосом, втиснутый в плохо скроенный костюм, который трещал по швам, стоило ему рассмеяться, Пассан на свой лад и был самураем. Он хранил верность Республике, как древние воины были преданы своему сёгуну. Каждое его слово, все его существо дышали прямотой и нравственностью, мгновенно внушавшими доверие.
Как все это далеко…
И вот она разводится. Отныне она не защищена, зато свободна. Говорят, что в пятидесятых годах, в великую эпоху японского кино, каскадеров не существовало. По очень простой причине: ни один актер никогда бы не отказался сыграть в опасном эпизоде, чтобы не потерять лицо.
И она готова сыграть свою роль в жизни без дублера.
Наоко взглянула на кухонные часы: 7:40. Пора будить детей.
8
— Хочу последний… Хочу последний папин круассан!
— Все, ты уже почистил зубы.
Хироки говорил по-французски, Наоко ответила по-японски. Опустившись в прихожей на одно колено, она застегивала на сыне дождевик. Ей непременно хотелось, чтобы сыновья знали оба языка, но влияние школы, друзей и телевизора склоняло чашу на сторону французского, и она вечно из-за этого переживала.