Карло Лукарелли - Оборотень
– Видите ли, я бы хотел самую малость уточнить суть вопроса. В мои намерения вовсе не входит полемизировать с кем бы то ни было, тем более с органами полиции. Напротив, узнав, что мое имя каким-то образом связано с нарушениями правопорядка, я добровольно явился к вам, готовый к любому сотрудничеству.
Он, инженер, говорит сдержанно, кратко, словно кивает с каждой фразой.
Я открываю глаза и вижу его улыбку, ободряющую, снисходительную.
Спрашиваю:
– Можно осведомиться, каким образом вы узнали о расследовании, которое я провожу… то есть мог бы проводить?
– Из непосредственного источника, – заявляет адвокат. – И достоверного, в чем я сам вам порукой. Я находился во дворе суда этим утром и услышал, как вы произнесли имя моего клиента в разговоре с заместителем прокурора Ландзарини.
Искоса взглядываю на главного комиссара полиции, который свирепо взирает на меня. Жду, что он снова начнет крутить пальцем, но никто не двигается и не произносит ни слова.
Прислоняюсь затылком к спинке дивана; рубашка, насквозь промокшая, липнет к плечам. Сердце бьется все чаще и чаще.
Мне в самом деле нехорошо.
– Не сомневаюсь, – произносит инженер после нескольких секунд тягостного молчания, – что дело закончится к всеобщему удовлетворению и недоразумение разъяснится. Я верю, что наша полиция не пожалеет сил, чтобы раскрыть убийство несчастной девушки. Что до меня, то я всегда пребываю в полном вашем распоряжении и готов оказать посильную помощь, хотя, по правде говоря, в данный момент не представляю, в чем она могла бы выразиться.
Смотрит, улыбаясь, на главного комиссара полиции, который кивает с серьезным видом. Адвокат кивает тоже, потом они с инженером вместе встают и протягивают руки сначала главному комиссару полиции, потом мне.
Я отвечаю на рукопожатие не вставая, и если адвокат едва касается моей руки кончиками пальцев, то инженер жмет крепко, выворачивая ладонь.
– И все-таки вам нехорошо, – шепчет он, слегка кланяясь, оставляя после себя легкий, быстро исчезающий аромат мятного крема после бритья, которому не перебить кислый запах моего пота.
Как только эти двое уходят, главный комиссар полиции, пыхтя, садится на свое место.
– Ах, Ромео, Ромео, это надо же додуматься! Орать о результатах следствия во дворе, во всеуслышание! А ведь вы не мальчик, возглавляете оперативную группу с тех самых пор, как заместитель главного комиссара полиции занял свою должность… Вы – способный служащий… Какой у вас стаж?
– Одиннадцать лет.
– Ну вот, поздравляю! А проводится ли в самом деле это расследование? Введите меня в курс дела, ибо я блуждаю в потемках, мне ничего не известно…
Я даю краткую справку. В самом деле, с тех пор, как его назначили в Модену, главный комиссар полиции ни разу не занимался уголовными делами, оставляя их на откуп городским властям. Мне – тяготы представительства, ему – честь и слава поимки преступников…
Я заканчиваю рассказ, и он какое-то время молчит, почесывая подбородок: на лице у него такое растерянное выражение, что уголки рта, кажется, подпрыгивают прямо к крыльям носа.
– Вы уверены? Вам не кажется, что вы несколько перегибаете палку с этим вашим монстром-маньяком? Послушайте, что-то я сомневаюсь, чтобы инженер был к этому причастен. Да, вот именно, инженер… Вы хоть знаете, кто такой инженер Веласко?
Я качаю головой. Нет, не знаю… во всяком случае в том смысле, какой предполагается сейчас.
– Он – уполномоченный представитель фирмы «Презенти & Презенти», это, наверное, даже вам известно; депутат парламента от… Господи боже мой, это, конечно, не имеет значения, но хочется думать, что инженер, без всякого принуждения, по доброй воле явившийся предложить сотрудничество, едва услыхав о подозрениях на свой счет, не может быть маньяком-убийцей. И потом, простите, какие меры вы собираетесь предпринять? Допросы, расследования, прослушивание телефона…
– Постоянная слежка…
– Вот-вот, прекрасно… Может быть, двадцать четыре часа в сутки. И что это означает? Четыре смены по шесть часов, восемь человек по скользящему графику… даже десять, потому что те двое, которые дежурят ночью, на следующий день отдыхают. Целое оперативное подразделение. И если добропорядочного гражданина ограбят на глазах у всех и он позвонит по номеру «один-один-три», мы никого не сможем к нему выслать, потому что все будут заняты розысками маньяка, убивающего наркоманок…
Комиссар полиции воздевает руки, потом вдруг отдергивает их, словно обжегшись.
– И вот что: не придавайте моим словам значения, какого я в них не вкладывал. Ради бога, я вовсе не говорю, что нужно все бросить, я только хочу сказать, что на данный момент недостаточно оснований, чтобы предпринимать расследование, требующее так много людей и средств. Покопайте среди торговцев наркотиками… Эта версия мне кажется более убедительной. Но я не собираюсь вам ничего навязывать. Каждому свое. Мне – тяготы представительства, вам – честь и слава поимки преступников.
Когда напряжение становится невыносимым, я обычно насвистываю что-нибудь из Майлса Дэвиса.
Ставлю пластинку на проигрыватель в кабинете, возле окна, усаживаюсь в кресло, закуриваю сигарету и начинаю тихо насвистывать, вторя трубе.
Особенно мне нравится «Ascenseur pour l'échafaud»,[1] медленное начало этой вещи мне напоминает фильм с Жанной Моро.
Мне было лет четырнадцать, когда я посмотрел этот фильм по телевизору; думаю, благодаря инспекторам из «черных» французских детективов я и решил в конце концов стать полицейским. Несмотря ни на что. Несмотря на «Сиддхартху» и макробиотику. Несмотря на скверную игру на контрабасе в группе «Относительный абсолют». Несмотря на отказ от воинской службы, который у меня не приняли. Несмотря на то что я умел сворачивать «косяки» одной рукой. Несмотря на утопию. На Патти Смит, Графиню и Скьянтосов. На семьдесят седьмой год. На смерть Ларуссо и полицейские дубинки, измолотившие демонстрантов в следующем году. На листовки перед юридическим факультетом и Лауру в теплой куртке и красной куфии.
– Ты должен все для себя прояснить.
– Видишь ли, я хочу служить в полиции, но заниматься делами профсоюзов. После «Долины Джулии» Пазолини писал, что…
– При чем тут полиция? Ты должен все для себя прояснить.
– Хорошо, отвечу на тест в «Эспрессо», узнаю, правый я или левый.
– Иди в задницу.
– Сама иди.
Кажется, именно под «Ascenseur pour l'échafaud» я свернул свой последний «косяк», чтобы отметить вступление в должность комиссара полиции. На тест в «Эспрессо» я тоже ответил. Умеренно левый, ориентация Лучано Ламы.
Я начинаю высвистывать первые ноты generique,[2] которые издает раскаленная, грустная труба: она взбирается куда-то вверх в потемках, вместе со спиралью белого дыма, который я выдуваю по направлению к свету, еще оставшемуся за окном. Я следую за мелодией, но пытаюсь забираться выше Майлса и задерживаться на каждой ноте подольше; зажмуриваюсь так крепко, что целый дождь крошечных светящихся точек начинает сверкать во тьме сомкнутых век.
Я бы так свистел и свистел, пока не выдулось бы прочь все, что накопилось.
– Господи, не мог бы ты прекратить? Мало того, что свистишь фальшиво, так еще и в такт не попадаешь.
Я открываю глаза, и свет люстры, только что включенной, ослепляет меня. Лаура стоит в дверях. Скользит по мне раздраженным взглядом; склоняет голову к плечу, вдевая серьгу в мочку уха. Она полуодета, босиком; серая юбка от делового костюма расстегнута на боку, блузка распахнута, на загорелой коже выделяется светлая полоса кружевного лифчика.
Не говоря ни слова в ответ, я вытягиваю губы и принимаюсь свистеть еще громче: пусть ярится, пусть встряхивает светлыми, длинными, прямыми волосами, которые ей мешают вдеть серьгу. Поднимаю палец, показывая на люстру, но она разворачивается и уходит, оставляя свет включенным. Через минуту возвращается, уже в застегнутой блузке; держась рукой за дверь и поставив ступню на колено, надевает туфлю. Я прекращаю свистеть, потому что пересохли губы, и свист переходит в глухое, режущее слух шипение.
– Ты был у врача? – спрашивает она, но я не отвечаю.
– Ты куда-то уходишь? – спрашиваю я, но она не отвечает.
Надевает вторую туфлю, поправляет ее на пятке, исчезает за порогом. Я снова принимаюсь свистеть, прислушиваясь к тому, как стучат ее каблуки, удаляясь по коридору, как решительно хлопает дверь.
Свет так и остается включенным.
Убийца взглянул на нож, на длинное треугольное лезвие, белеющее в лунном свете; взглянул на куст, за который цеплялся, и, улыбаясь, подумал: «Ни дать ни взять кадр из фильма „Сияние"!»[3]
И тогда он, подражая Джеку Николсону, выкатил глаза, выставил зубы в жутком оскале и загудел «Уииинди», затем расхохотался. В сосновом лесу было темно, но убийце казалось, будто он видит превосходно, даже здесь, среди зарослей ежевики; к тому же он слышал шаги, явственный шорох сосновых иголок под матерчатой тапочкой девушки, одной-единственной тапочкой, потому что другая осталась в машине, и сейчас он сжимал ее в руках.