Клювы - Максим Ахмадович Кабир
Двадцатого ноября огонь восстания объял республику. Гигантская глотка ста тысячами голосов заговорила на Вацлавской площади. Подкосились глиняные ноги режима.
Но были еще уродливые желтые автозаки, бронетехника, экипированная полиция и полиция в штатском, Филипу заламывали руку – он ударил затылком, вырвался и убежал.
На Летненском поле сотни тысяч чехов требовали свободы. Пела опальная Марта Кубишова.
И вот тогда Филип увидел ее: девушку с волосами цвета пламени. Такого же интенсивного оттенка, как те, что он выбирал для своих картин. Девушка в джинсах и вязаном свитере вздымала к небу кулачок. Филип встречал ее прежде: на снимках взбунтовавшегося Парижа, на полотнах Делакруа.
Чехи скидывали Гусака, упраздняли единовластие партии, боролись за политзаключенных, а Филип смотрел, приоткрыв рот, на рыжее пламя, на куриную лапку пацифика, пришпиленную к рукаву незнакомки.
Толпа шевельнулась – Филип испугался, что потеряет девушку, ринулся вперед, расталкивая митингующих. Поймал помеченный нашивкой рукав. За качнувшимися кудрями прятались изумруды глаз, вопросительно приподнятая бровь цвета меди.
Со всей наглостью двадцати с хвостиком лет он выдохнул:
– Меня зовут Филип, я лучший в Праге художник! Если мы победим, ты поцелуешь меня?
Морщинка на лбу (как он любил потом эту морщинку!) разгладилась. Улыбнулись задорно глаза.
Девушка сказала:
– Мы уже победили, глупый.
Встав на цыпочки, она прижалась губами к его пересохшим губам. То не был французский поцелуй, но не был и поцелуй сестринский. Что-то среднее; так целуются накануне краха эпохи.
Она взяла его за руку, и они вместе выкрикивали имена, которые больше не имели для Филипа никакого значения.
Ее звали Яна, она переводила на чешский поэзию сюрреалистов. Позже, познакомившись с будущей невесткой, отец скажет, что она «девка», проститутка, а Филип даст отцу пощечину и на десятилетие оборвет связь с ним.
Яна была старше Филипа на пять лет.
Читала наизусть странные стихи Бретона и Десноса. Они пили вино из горла и занимались сексом во дворе-колодце заколоченного дома. Там громоздилась какая-то рухлядь, кушетки, кресла. От холода соски крошечных Яниных грудок превращались в камушки, в окаменевшие виноградины. Веснушчатые предплечья пахли парным молоком, а лоно – дымом и океаном. Он припадал к огненным зарослям, чтобы языком собрать смолянистый нектар.
И, разумеется, он рисовал ее – одетую и нагую, сидящую на пианино с широко раздвинутыми ногами. Идущую по парку, танцующую, молодую, стареющую.
Политика ушла из сросшихся жизней и не возвращалась впредь. Им было чем себя увлечь, помимо Дубчека и Гавела, помимо телевизора и выборов.
Они поженились в девяностом. Абсолютную идиллию нарушало отсутствие детей. Под рыжими прядями маскировался шнурок шрама. В двадцать Яне удалили из мозга опухоль. Она заново научилась говорить, писать, читать. При операции был затронут мозжечок – врачи предостерегали, что роды могут вызвать рецидив, хотя в случае с кесаревым сечением опасность снижалась.
Филип запретил жене рисковать.
Девяностые они провели в путешествиях: Испания, Франция, Алжир. Его картины выставлялись в галереях, она переводила для больших издательств.
Порой ночью Филип пробуждался от неизбывного страха, что Яна – лишь счастливый сон, что она ускользнула от него, утонула в толпе демонстрантов. Но Яна посапывала рядом, он обнимал ее и утыкался носом в волосы (поседевшие местами).
Он растолстел и облысел.
– Мальчик… – говорила она ему ласково.
Двадцать лет.
А в две тысячи девятом, за год до фарфоровой свадьбы, Яна тайно сняла номер в роскошной гостинице, выпила бокал совиньона, набрала ванну, включила The Animals и вспорола бритвой вены от запястья до локтя.
Ряженый в костюме смерти промаршировал по мосту.
Чертовы недели пришли не сразу – но, придя единожды, сказали, что станут регулярными гостями вдовца.
Карандаш чиркнул по бумаге и сломался, оставив жирную точку. Филип вздрогнул, выронил лист; рисунок спланировал на брусчатку. Улыбка кореянки стремительно завяла. Девушка взвилась, защебетала возмущенно. Заахали ее подружки.
В голову влез дурацкий образ: он, Филип, – апостол Иуда Фаддей, его окружают и вот-вот забьют дубинами язычники. Памятник мученику нравился Филипу больше других скульптур на Карловом мосту. Иуда покровительствовал безнадежным делам, и его часто путали с тезкой-предателем Искариотом.
Филип поднял руки в примирительном жесте: не нужно платить, простите!
Коллега Гинек, бросив пейзажи, семенил на подмогу:
– Девочки, не шумите! Творец всегда прав…
Гинек запнулся, глянув на оброненный листок.
То, что задумывалось как шарж, реализовалось в виде ужасной скалящейся морды, и будь Филип проклят, если он помнил, как рисовал щучьи зубы в кривой щели рта.
2.2Скорая помощь пронеслась, вереща, по направлению к Нусельскому мосту, известному также как мост Самоубийц. Более двух сотен человек прыгнули с его перил в сорокаметровую бездну, став кляксой на асфальте или потеком на камнях мелкой речушки.
Когда Корней впервые путешествовал по стране, его поезд совершил экстренную остановку – какая-то женщина сиганула под колеса. Он удивлялся: почему люди кончают с собой в благополучной Чехии?
Пожив здесь, он частично избавился от наивно-восторженных шор (как и всякое государство, это имело и недостатки, и уродливые стороны), но не перестал любить Прагу любовью пылкого мальчишки. Он и родился двадцать восьмого сентября – в День чешской государственности. Такое вот пророческое совпадение.
Маринка предпочитала морской отдых: валяться на пляжах, а не карабкаться по холмам с навьюченными рюкзаками. Она ныла, натерев мозоль, а Корней злился. Уже тогда холодок пробежал между ними; он заглядывал в глаза Маринки, прикрытые солнцезащитными очками, только для того, чтобы увидеть свое отражение в стеклах.
Поездка должна была укрепить разболтавшиеся отношения. Они продержались еще год, готовились к свадьбе, ругались, мирились. Разбрелись, как пресловутые корабли. Маринка вышла замуж за коллегу. Корней эмигрировал, реализовал мечту.
Жизнь продолжалась.
В офисе пахло свежим кофе.
Коля Соловьев поедал картошку-фри.
– Здоровый завтрак, шеф?
Соловьев заурчал, похлопал себя по выпирающему животу.
Они познакомились в Днепре пару лет назад. Колина жена Алиса обучала Корнея азам чешского языка. Милая интеллигентная семья, поклонники джаза и классической литературы. Очаровательная дочурка-дошкольница. Соловьевы вскоре переехали за границу, на историческую родину Алисы, но поддерживали с Корнеем связь по вайберу. Пройдя через все круги бюрократической волокиты, Коля открыл в Праге издательство. И сразу предложил Корнею вакансию. А тот сразу согласился.
И как теперь не верить в судьбу?
Соловьев смахнул крошки с бороды, которую отрастил, войдя в возраст Христа.
– Угощайся.
– Спасибо.
Корней выудил из коробки картофельную соломку.
Офис купался в солнечных лучах. Молодое издательство состояло из двух работников. Соловьева и Туранцева.
Бóльшую часть комнаты занимал полупромышленный принтер, способный печатать что угодно, от наклеек и визиток до книг. В его тени расположились ламинатор, переплетчик, скобосшиватель. И смахивающий на футуристическую гильотину польский резак. Корней (его профессия официально называлась grafik) в совершенстве владел программами вроде Corel Draw и Adobe Photoshop, но пользоваться типографической техникой учился с нуля.
– Ну и ночка у меня сегодня была, – сказал Соловьев. – Малая кричала во сне, перепугала нас. Потом кошмары до утра мучили. Ты снился, кстати.
– О, это действительно кошмар.
– Кошмар –