Конрад Эйкен - Тайный, тихий снег
— Нет, кажется, ничего…
— А ты уверен, малыш?
Голос отца, мягкий и холодный — знакомый, осторожно увещевающий голос.
— Можешь не отвечать сразу, Поль, — помни, мы хотим помочь тебе — подумай хорошенько, чтобы быть совсем уверенным.
Он снова почувствовал, что улыбнулся при упоминании о полной уверенности. Какая насмешка! Будто он не был уверен настолько, чтобы не поддаваться каким‑то разуверениям, а всё обследование не было сплошным фарсом, гротескной пародией. Что они понимают в этом? Эти умники, эти серые умы, так привыкшие к обычному и повседневному? Как им рассказать? Даже сейчас, сию минуту, когда у него столько потрясающих доказательств, таких близких, так страшно присутствующих здесь, прямо в этой комнате, разве они поверят? Нет — ведь стоит ему проронить об этом хоть слово, хоть чуточку намекнуть — и они не поверят, рассмеются, скажут: «Что за вздор» — подумают о нём то, что на самом деле неправда.
— Нет, меня ничего не беспокоит, почему вы решили?..
Он снова посмотрел прямо в докторские с приспущенными веками глаза, сначала в один глаз, затем в другой, с одной точечки света на другую, и тихонько засмеялся.
Доктора, казалось, это огорчило. Он откинулся на стуле и положил на каждое колено по жирной белой руке. Улыбка медленно сошла с его лица.
— Послушай, Поль, — произнес он сурово и замолк. — Мне кажется, ты относишься к этому несерьезно. Мне кажется, ты не совсем понимаешь, не совсем понимаешь… — Он глубоко вздохнул и отвернулся к другим, беспомощно подыскивая слова. Но мать и отец молчали: помощь не пришла.
— Ты, конечно, знаешь, сознаешь, что ты с некоторого времени изменился? Ты знаешь это?..
Было интересно наблюдать эту новую попытку доктора улыбнуться, странный рассеянный взгляд, доверительное замешательство.
— Сэр, я чувствую себя хорошо, — сказал он и снова тихонько засмеялся.
— И мы хотим помочь тебе. — Голос доктора прозвучал резко.
— Да, сэр, я понимаю. Но зачем? Я вполне здоров. Просто я думаю, вот и всё.
Мать рванулась вперед, положила руку на спинку кресла доктора.
— Думаешь? — переспросила она. — О чём, мой маленький?
Это был прямой вызов — он требовал прямого отпора. Но перед выпадом он вновь взглянул на угол у двери, ища поддержки. Он вновь улыбнулся тому, что видел и слышал. Крохотная спираль всё ещё была там, всё ещё мягко кружилась, как призрак белого котенка, ловящего призрак белого хвоста, издающего при этом тишайший шепот. Всё было в порядке. Если он только сумеет сохранить твердость, всё будет в порядке.
— Да ни о чём, о ничём — вы ведь должны понимать, как это бывает!
— Ты хочешь сказать, что грезишь наяву?
— Нет, я думаю!
— Думаешь, но о чём же?
— О чём угодно.
Он засмеялся в третий раз — но теперь случайно взглянул вверх на лицо матери и ужаснулся тому, как отразился на нём его смех. Рот её был в ужасе открыт….Как нехорошо! Увы! Он знал, что это причинит ей боль, но не думал, что выйдет так жестоко. Может быть — может быть, чуть намекнуть?..
— О снеге, — сказал он.
— О чём?! — Голос его отца. Коричневые шлёпанцы сделали шаг к коврику.
— Милый мой, о чём ты говоришь! — Голос его матери.
Доктор только взглянул.
— Ну, снег. Просто снег. О чём здесь говорить, разве вы не знаете, что такое снег?
Он сказал это почти со злостью, чувствуя, что они хотят загнать его в угол. Он отвернулся в сторону, чтобы не смотреть прямо в лицо доктору и лучше видеть черную полоску между подоконником и опущенной шторой — холодную полоску манящей, чарующей ночи. Он сразу почувствовал себя лучше, уверенней.
— Пожалуйста, мама, можно я пойду сейчас спать? У меня болит голова.
— Но ведь ты говорил…
— Только что разболелась. Ото всех этих вопросов!.. Можно, мама?
— Сейчас, пусть только доктор закончит.
— Не кажется ли тебе, что с этим нужно покончить раз и навсегда, прямо сейчас? — Голос его отца. Коричневые шлёпанцы приблизились ещё на шаг, голос был хорошо знакомым ему «голосом наказания», звучным и жестоким.
— Но какой смысл, Норман?..
И вдруг все замолчали. Глядя в сторону, он всё же вдруг ощутил, что три пары глаз глядят на него с необычайным напряжением, прикованы к нему, будто он совершил нечто чудовищное и сам был чудовищем. Он слышал мягкое ритмичное попыхивание огня, тиканье часов и далеко–далеко из кухни два еле слышных, два коротких смешка; шепот воды в трубах; и потом тишина стала глубже, раскинулась вдоль и поперек мира, потеряла форму и время, и сошлась неизбежно и точно, тихо и сонно собрав колоссальную мощь к центру, к началу нового звука. Он знал, он прекрасно знал, что' за звук должен явиться, он начинается шипением, а кончается грохотом — больше не было времени — он должен бежать. Только не здесь… Не говоря ни слова, он повернулся и бросился вверх по лестнице.
IV.
Он успел в последнее мгновенье. Тьма набегала пологими белыми волнами. Длинный шипящий свист наполнил ночь — страшный бесшовный шорох яростной силы рывками двигался поперёк — холодный низкий удар сотряс окна. Он захлопнул дверь и в темноте сорвал с себя одежду. Голый черный пол подбрасывало, как крошечный плот на волнах снега, едва не опрокидывало и захлестывало крутым валом перьев. Снег смеялся, он говорил отовсюду и сразу, он жался к нему ближе, когда он бежал к постели и впрыгивал в неё.
— Слушай нас, — говорил он, — слушай! Мы пришли рассказать тебе обещанную сказку. Ты помнишь? Ляг. Закрой глаза, сейчас — тебе больше нечего видеть — кто может видеть в этой белой тьме? кто хочет? Мы заменим всё… Слушай…
Снег закружился у двери в прекрасном быстром танце, он приблизился, отступил, расстелился на полу, брызнул фонтаном в потолок, качнулся, вновь собрался из вихря смеющихся снежинок, вбежавших в гудящие окна, снова приблизился и поднял белые руки. Мир, говорил он, отрешенность, прохлада…
Тогда, как жестокая зияющая рана, из двери упал свет — снег, шипя, отступил — в комнату ворвалось чужое, враждебное. Оно бросилось на него, вцепилось в него, трясло — он был не только испуган: отвращение, которого он не знал никогда в жизни, охватило его. Что было это безжалостное вторжение? этот акт гнева и ненависти? Будто ему оставалось протянуть руку к другому за пониманием — усилие, на которое он был едва способен. Но он ещё помнил из другого мира слова заклятия. Они прорвались из другой жизни:
— Мама! Мама! Уходи! Я ненавижу тебя!
Всё разрешилось этим усилием, всё образовалось: бесшовный шорох вновь приблизился, длинные белые линии встали, колыхаясь, и опали, как громадные шепчущие морские валы, и шепот становился громче, и смех — раскатистей.
— Слушай! — говорило оно. — Мы расскажем тебе последнюю самую прекрасную сказку, которая становится всё короче, которая складывается, а не распускается, как цветок — это цветок, который становится семенем — холодным, маленьким семенем — ты слышишь? Мы склоняемся к тебе…
Шорох стал грохотом — весь мир громадной колышущейся сетью снега — но и теперь, говорил он, мир, говорил он, отрешенность, говорил он, прохлада, покой.