Мо Хайдер - Токио
— Ты не можешь передо мной притворяться.
Я зачарованно смотрела на его зубы, такие чистые ибелые, удивлялась его здоровым деснам.
— Я не притворяюсь, — тихо запротестовала я.
— Ты забыла. — Он просунул руки между моих бедер, пошевелил пальцами, не отводя глаз от моего лица. Я оставила свои руки на его губах, а он говорил: — Ты забыла: стоит мне взглянуть на тебя, и я сразу вижу все, что происходит в твоей голове.
33
Нанкин, 19 декабря 1937, ночь (семнадцатый день одиннадцатого месяца)
Много веков назад, когда бронзовый азимутальный компас перенесли из Линьфыня на Пурпурную гору, он неожиданно инеобъяснимо разладился. Что бы ни делали инженеры, прибор отказывался функционировать. Несколько минут назад я выглянул в щель ставней, посмотрел на большого небесного хроникера и подумал: может, когда его установили на горном склоне, он взглянул на холодные звезды и увидел то, что видела Шуджин. Будущее Нанкина. Он увидел будущее города, и с тех пор ему стало все безразлично.
Довольно. Я должен выбросить из головы эти мысли о духах, предсказателях, ясновидящих. Я знаю, это своего рода безумие, и все-таки даже здесь, в безопасном кабинете, не могу не дрожать, когда думаю о том, что Шуджин все это видела во сне. По радио сообщают, что прошлой ночью, когда мы с Лю были на крыше, сгорело несколько зданий возле лагеря беженцев. Центр здравоохранения тоже сгорел. Куда же теперь пойдут раненые и больные? В этом центре должен был родиться наш ребенок. Теперь нам некуда обратиться.
Мы с Лю этими сомнениями не делились, даже после того, что увидели утром. Мы не сказали: «Возможно, мы были не правы». Из дома выбрались уже вечером, после того как ушли войска и улицы затихли. Мы не разговаривали, мы мчались. Пригнувшись, в ужасе, перебегали от одной двери до другой. Никогда еще я так быстро не бегал. Все время в голову стучала одна мысль: «Мирные жители, мирные жители, мирные жители. Они убивают мирных жителей». Все, что я предполагал, все, чем утешал себя, все, в чем убеждал Шуджин, оказалось неправдой. Японцы не цивилизованный народ. Они убивают мирных жителей. В той толпе не было женщин, это правда, хотя это слабое утешение. «Нет женщин, — повторял я снова и снова, пока мы бежали домой. — Нет женщин».
Когда я задыхаясь ворвался в дверь, с диким взором, мокрый от пота, Шуджин подскочила и пролила на стол чай из чашки.
— Ох! — Она плакала, на ее щеках остались следы от слез. — Я думала, ты умер, — сказала она и сделала ко мне несколько шагов. Увидев выражение моего лица, остановилась. Протянула руку к моему лицу. — Чонг-минг? Что это?
— Ничего. — Я закрыл дверь, постоял, прислонившись к ней для опоры, с трудом перевел дыхание.
— Я думала, ты умер.
Я покачал головой. Она была очень бледной и слабой. Живот у нее был большим, но тело тонким и хрупким. Какими слабыми делают нас наши инстинкты, подумал я, глядя на место, где лежал наш сын. Скоро здесь будут двое, удвоятся и страх, и опасность, и боль. И защита должна быть двойная.
— Чонгминг, что случилось?
Я поднял глаза, облизал губы.
— Что? Бога ради, скажи мне, Чонгминг.
— Еды нет, — ответил я. — Я не смог найти еды.
— Ты несся сюда как ветер, чтобы сообщить мне эту новость?
— Прости. Мне очень жаль.
— Нет, — сказала она, подойдя ближе, внимательно глядя мне в глаза. — Нет, это не все. Ты видел… Видел все, что я предсказывала, правда?
Я сел на стул и тяжело выдохнул, чувствуя невыразимую усталость.
— Пожалуйста, съешь яйца, — сказал я. — Прошу тебя, сделай это ради меня. Ради души нашей маленькой луны.
И, к моему удивлению, она послушалась. Кажется, она почувствовала мое отчаяние. И дело даже не в том, что она съела яйца, а в том, что пошла мне навстречу. Вместо того чтобы разъяриться, она съела бобы, которые хранила в подушке для будущего ребенка. Она принесла подушку, вспорола ее, вытряхнула бобы в котелок и сварила их. Предложила поесть и мне, но я отказался, сидел и смотрел, как она кладет еду в рот. Ее лицо ничего не выражало.
Мой желудок страшно болит, под ребрами живая рана размером с горлянкуnote 71. Вот что значит голод, а я ведь всего несколько дней обхожусь без пищи. Но позже случилось нечто пострашнее. Когда мы готовились ко сну, сквозь закрытые ставни просочился запах. Восхитительный, сводящий с ума запах жареного мяса. Я чуть не свихнулся. Вскочил на ноги, хотел выбежать на улицу, несмотря на подстерегающую опасность. И только когда вспомнил японских офицеров, вспомнил грохочущие танки, звук перезаряжаемых ружей, снова опустился на кровать.
Нанкин, 20 декабря 1937
Мы, как и раньше, спали не разуваясь. Незадолго до рассвета нас разбудили страшные крики. Похоже, кричали неподалеку, в нескольких кварталах отсюда. Это был женский голос. Я посмотрел на Шуджин. Она лежала неподвижно, смотрела в потолок, голова на деревянной подушкеnote 72. Крики продолжались пять минут, становились все отчаяннее и ужаснее, пока не перешли во всхлипывания. Потом все стихло. На улице взревел мотоцикл, задрожали ставни и чашка с чаем на прикроватной тумбочке.
Мы с Шуджин не двигались, смотрели на пляшущие на потолке красные тени. Вчера слышали сообщение о том, что японцы жгут дома близ озера Хунцзэху. Вряд ли на потолке движутся сейчас тени тех пожарищ. Затем Шуджин встала с постели, пошла к кухонной плите. Я последовал за ней и смотрел, как она, не говоря ни слова, вынула горсть золы и втерла ее в лицо, так что я не мог ее узнать. Она втерла золу в руки, волосы и даже в глаза. Затем пошла в другую комнату и вернулась с ножницами. Села в углу и все с тем же непроницаемым выражением лица принялась стричь волосы.
Долгое время спустя, когда в городе снова стало тихо, я все еще не мог успокоиться. Я сижу за столом, окно чуть-чуть приоткрыто. Не знаю, что делать. Может, попробовать бежать? Нет, слишком поздно — город полностью окружен. Рассвет, солнце просачивается сквозь желтые миазмы, висящие над Нанкином. Откуда пришел этот туман? Это не дым с соседней фабрики, смешавшийся с речным туманом, потому что все заводы стоят. Шуджин бы сказала, что это другое, — это туман, состоящий из всех злодеяний войны. Она бы сказала, что это — непогребенные души и грехи, поднявшиеся над проклятым городом, что по небу носятся неприкаянные души. Она бы сказала, что облака сделались ядовитыми, а природе нанесен фатальный ущерб, поскольку в одном месте собралось так много беспокойных душ. И разве я способен ей возразить? История доказала, что я и не умен, и не храбр.
34
Неожиданно, чуть ли не за одну ночь, я перестала бояться Токио. Кое-что мне даже понравилось. Мне нравился вид из моего окна. Например, просто взглянув на небо, я за несколько часов до наступления события могла предсказать приближение тайфуна. Горгульи на крыше клуба, казалось, слегка пригнулись, их пасти исторгали трепещущее на ветру красное пламя, пока кто-нибудь в здании не догадывался повернуть кран и отключить газ.
В том году капиталисты из смешанных фирм бросались с крыш небоскребов, которые сами же и построили, но я не обращала внимания на охватившую страну депрессию. Здесь я была счастлива. Мне нравилось, что в электричках никто на меня не пялится. Нравились девушки, разгуливающие по улицам в огромных очках от солнца и вышитых расклешенных джинсах. Ресницы они красили блестящей красной тушью, которую покупали в магазинах Омотесандо. Мне нравилось, что все здесь были немного странными. Торчащий гвоздь необходимо забить. Именно такими я представляла когда-то японцев. Одна нация, одна философия. Забавно, как все порой оказывается не таким, каким ты это себе представляла.
Я преобразила комнату — все вычистила, убрала с перегородок пыльную рисовую бумагу. Купила новые татами, вымыла каждый дюйм пространства. Вместо висящей лампочки установила скрытое освещение. Смешала краски и написала на шелке картину. Повесила ее в углу комнаты. На картине изобразила себя и Джейсона. Он сидел в саду рядом с каменным фонарем, курил сигарету и смотрел на кого-то из рамы. Вероятно, этот «кто-то» танцевал на солнце. Я стояла позади него, смотрела вверх, на кроны деревьев. Себя я написала очень высокой, улыбающейся, в волосах солнечные блики. На мне черное атласное платье, одно колено чуть согнуто и выставлено вперед.
Купила набор швейных принадлежностей и много фунтов серебряных и золотых бус. В одну из суббот повязала на голову шарф, надела китайские рабочие штаны из черного хлопка и, стоя, несколько часов на поврежденном шелке вышивала над темными зданиями Токио яркие созвездия. Когда закончила, порванные места были восстановлены, шелк аккуратно лежал на стенах, сверкая золотыми и серебряными реками. Эффект был завораживающим — казалось, я живу внутри готовой взорваться звезды.
Забавно, что я была счастлива, несмотря на то, какой оборот приобрели мои отношения с Ши Чонгмингом. Что-то сдвинулось, словно фанатическое стремление, которое пригнало меня в Токио, выскочив из меня, заразило его.