Стивен Кинг - Долорес Клэйборн
Я приглядывала за ним до самого месяца, когда родился Джо-младший, и вернулась снова, когда его еще не отняли от груди. На лето я оставляла его с Арлин Коллун — Вере совсем не нужен был плачущий малыш в доме, — но, когда они с мужем опять уехали, я брала с собой и его, и Селену. Селену уже в два года можно было оставлять одну, а вот Джо, конечно, приходилось таскать с собой. Он сделал свои первые шаги в кабинете хозяина, хотя Вера, уж будьте уверены, никогда об этом не узнала.
Она позвонила мне через неделю после рождения сына, поздравила и сказала то, что на самом деле хотела сказать, — что мое место ждет меня. Она ожидала, что я буду благодарить, и я на самом деле была ей благодарна. От такой женщины, как Вера, это наивысший комплимент, и это значило для меня куда больше, чем чек на двадцать пять долларов, который я получила от нее в декабре.
Да, она была не сахар и хозяйничала в доме, как хотела. Ее муж даже летом бывал там один день из десяти, но даже когда он был там, все знали, кто на самом деле главный. Конечно, у него было двести или триста служащих, которые обмирали при одном его косом взгляде, но на острове верховодила Вера, и когда она велела ему скинуть туфли и не таскать грязь по ее чистому ковру, он без слов подчинялся.
И как я говорила, она все делала по-своему и других заставляла. Не знаю, где она набралась таких идей, но она на них просто повернулась. Когда что-нибудь шло не так, как надо, у нее прямо головная боль начиналась. Я думаю, что ей было бы куда легче жить, если бы она не высматривала весь день всякие нарушения.
Все ванны и раковины требовалось чистить «Спик-н-Спэн» — это одно. Не «Лестойл», не «Топ Джоб» — только «Спик-н-Спэн».
Если она видела, что вы чистите ванну чем-то еще, — да поможет вам Бог.
Когда гладишь, нужно было прыскать водой на воротнички из специальной такой штуки и еще подкладывать под воротничок марлю, прежде чем прыснуть. Это не так уж сложно, и я перегладила в этом доме тысяч десять рубашек и блузок, но, если она зайдет в комнату и увидит, что вы гладите без этого маленького куска марли, — да поможет вам Бог!
Если вы забыли включить вентилятор на кухне, когда жарите что-нибудь, — да поможет вам Бог!
Еще были мусорные ведра в гараже, шесть штук. Сонни Квист забирал раз в неделю мусор, и домоправительница или одна из горничных обязаны были в ту же минуту — нет, — секунду — поставить ведра назад в гараж. И не просто запихнуть в угол, а расставить по два вдоль каждой стенки и накрыть крышками. Если вы не сделали это именно так — да поможет вам Бог!
Потом еще коврики перед входом. Их было три: один у парадного входа, один у двери во двор и один у задней двери, где еще висела эта идиотская табличка «Вход для торговцев». Она провисела до прошлого года, а потом я ее выкинула. Раз в неделю я брала эти коврики, относила их к большому камню в конце двора, ярдов за сорок от бассейна, и выколачивала щеткой. Если выбивать их где-нибудь в другом месте, она могла поймать — она стояла на веранде с мужниным биноклем и смотрела. И вот, когда я приносила эти коврики обратно, нужно было положить их правильно, чтобы входящие видели на них надпись «Добро пожаловать». Если вы положили их не той стороной — да поможет вам Бог!
И таких вещей было не меньше четырех дюжин. В те времена, когда я начинала работать у Веры Донован, в магазине внизу можно было услышать про нее много всякого. Громче всех ее ругали молодые девчонки, которых она нанимала и тут же выкидывала, едва они нарушали подряд три правила. Так вот, они говорили, что Вера Донован — хитрющая старая сова, к тому же чокнутая. Может, она и была чокнутой, но вот что я вам скажу: каждый, кто помнит, кто с кем спит в этих дурацких мыльных операх, может запомнить и то, что ванны надо чистить «Спик-н-Спэном», а коврик класть надписью к входу. И еще эти простыни. Тут уж никаких ошибок быть не могло. Они должны были висеть строго по линейке, то есть, по сгибу, и непременно на шести прищепках. Не на четырех, а именно на шести. А если вы уронили одну из них, можно было уже не дожидаться трех раз. Я вешала их на заднем дворе, прямо напротив окон ее спальни, и из года в год она высовывалась в окно и вопила: «Шесть прищепок, Долорес! Слышишь меня? Шесть, а не четыре! Я слежу, и глаза у меня еще хорошо видят!»
Что, дорогая?
Вот, Энди, ни один мужчина никогда не догадался бы спросить об этом. Я скажу тебе, Нэнси Бэннистер из Кеннебанка, штат Мэн, — да, у нее была сушилка, но нам запрещали сушить в ней простыни, если только прогноз не обещал целую неделю дождей. «Единственные простыни, на которых может спать нормальный человек, — это простыни, высушенные на улице, — говорила Вера, — потому что у них свежий запах. Они ловят ветер и удерживают его, и потом этот запах навевает вам сладкие сны».
Она, конечно, насчет многого ошибалась, но здесь, я думаю, она была совершенно права. Всякий может унюхать разницу между простыней из сушилки и простыней, которая высохла на хорошем южном ветру. Но зимой и утром здесь часто было не больше десяти градусов, и с востока, с Атлантики, дул холодный ветер. В такие утра я тоже должна была развешивать эти простыни без возражений. Развешивать мокрые простыни на морозе — это вроде пытки, и всякий, кто хоть раз этим занимался, уже никогда не забудет.
Вы выносите корзину во двор, и из нее валит пар, и первая простыня еще теплая, и вы, быть может, думаете, если никогда раньше этим не занимались: «О, это не так уж и плохо». Но когда вы повесите эту первую, и расправите, и воткнете эти чертовы шесть прищепок, пара уже не будет. Они еще мокрые, но уже холодные как лед. И ваши пальцы тоже мокрые и холодные. И вы берете следующую, и еще одну, и еще, пока пальцы у вас не сделаются красными и не перестанут сгибаться, плечи у вас болят, и рот тоже, потому что вы держите в нем прищепки, чтобы руками расправлять эти проклятые простыни, но хуже всего пальцы. Добро бы они просто онемели — вы просто молитесь об этом, так нет, они краснеют и, если простыней достаточно, становятся темно-лиловыми, как лепестки у некоторых лилий. Когда вы заканчиваете, руки у вас похожи на клешни. А хуже всего, когда вы вернетесь с пустой корзиной в дом и ваши руки почувствуют тепло. Их начнет покалывать, а потом ломить в суставах так, что хочется кричать. Я хотела бы словами объяснить это тебе, Энди, но не могу. Нэнси Бэннистер, похоже, знает это, но это разные вещи — развешивать стирку на материке и у нас на острове. Когда пальцы наконец отойдут, то в них как будто копошится стая жуков. Тогда их нужно смазать каким-нибудь кремом, и все равно в конце февраля кожа у вас на руках трескается и кровоточит, едва вы сожмете кулак. А иногда, когда вы уже согрелись и идете спать, руки будят вас в середине ночи, вспоминая свою боль. Думаете, я шучу? Можете смеяться, если вам смешно, но я не шучу. Я так и слышала их, как малышей, которые потеряли маму. Это шло откуда-то изнутри, и я лежала и слушала, каждый раз зная, что это повторится снова и снова, такова уж женская доля, и ни один мужчина этого не понимает и не хочет понимать.
И вот, когда у вас болят руки, плечи и все остальное, и сопли замерзают на кончике носа, она еще смотрит на вас в окно с таким вниманием, будто вы делаете какую-то сложную операцию, а не просто развешиваете простыни на холодном ветру. Она сидела или стояла там, нахмурясь, а потом распахивала окно так, что ветер задувал ей волосы назад, и кричала: «Шесть прищепок! Помни про шесть прищепок! Не хочешь ли ты, чтобы этот ветер сорвал мои простыни прямо в грязь? Помни, что я все вижу и все считаю!»
К началу марта мне жутко хотелось взять топор, которым мы с хмырем рубили дрова для кухонной плиты (пока он не умер, а там уж я делала это одна), и врезать этой стерве прямо между глаз, чтобы она наконец заткнулась. Иногда я просто видела это, вот до чего она меня довела. Но я всегда знала, что какая-то часть ее так же не любит так кричать, как я — слушать эти крики.
Это был первый признак ее стервозности, и ей самой он обходился еще тяжелей, чем мне, особенно после этих ее ударов. Тогда стирки стало немного поменьше, но она все так же сходила с ума по поводу того, чтобы все двери запирались и с кроватей снимали белье и клали в шкафы в специальных мешках.
После 1985-го ей стало хуже, и она уже во всем зависела от меня. Если я не хотела вытаскивать ее из кровати и пересаживать в кресло на колесиках, она оставалась лежать. Она сильно растолстела — от ста тридцати в шестидесятых до ста девяноста, — и это был такой желто-синий жир, как иногда у стариков. Он свисал складками с ее ног и рук, как тесто. Некоторые к старости высыхают, но с Верой Донован случилось по-другому. Доктор Френо говорил, что это из-за почек, и, должно быть, это так, но мне часто казалось, что она толстеет, чтобы еще больше досадить мне.
И вес — это еще не все. Она постепенно слепла. Иногда она видела довольно хорошо, особенно правым глазом, но чаще говорила, что видит все через какую-то серую пелену. Я думаю, вы понимаете, как это бесило ее — она ведь привыкла к тому, что видит все вокруг. Несколько раз она даже плакала из-за этого, а заставить ее плакать было нелегко, уж поверьте, даже когда болезнь совсем допекла ее.