Татьяна Степанова - Царство Флоры
– Ну, и как твои любовники, расскажи, поделись.
– А – все козлы. Такие унылые козлы, радость моя. – Ее глаза-фиалки смеялись, обещая так много и сразу, что он – он, Марат Голиков, атлет, поклонник кодекса Бусидо, охотник на кабанов, даже растерялся. – И никого кругом, полный абзац. И некому руку подать в минуту душевной тревоги.
– Не хочешь где-нибудь выпить со мной?
(Нет, выпить, а значит, уехать, смотаться предложил все-таки он. Его была инициатива.)
– Почему бы и нет? Не виделись целый век, радость моя, а нам есть что вспомнить, правда?
– Фаина, ты чего приезжала-то? Я так и не понял! – крикнул им вдогонку с крыльца Балмашов.
Он вышел с готовым букетом, но у Марата уже не было сил забрать его. Он сидел за рулем, сам весь на взводе. Он не был виноват ни в чем и сам не узнавал себя. Букет для матери так и остался невостребованным. И ехать к ней сейчас не было никакого желания, потому что Фаина… Фаина, которую он бросил семь лет назад и которая семь лет назад его бросила, отшвырнула, как использованную вещь, была тут, рядом, близко на пассажирском сиденье.
Неужели она до такой степени напоминала ему мать? Была на нее так похожа? Нет, вовсе нет. Тут что-то совсем другое.
– Ты ведьма, Фаина, – сказал он ей, когда они мчались в Москву.
Подруга – та дылда, девица с вытянувшейся от огорчения физиономией – осталась где-то там, далеко. Букет для матери тоже. Раненый и так и не убитый кабан рыскал тоже вдали от Москвы по заповедному Евпатьевскому лесу. И о нем тоже следовало на время забыть.
– Ты настоящая ведьма, – повторил Марат с неподдельным восхищением. – Ну, как ты жила все это время? Рассказывай.
– Нечего рассказывать, радость моя, – Фаина улыбалась.
– Как – совсем?
– Ну, может, потом, когда выпьем в баре.
Он выбрал модный гламурный бар на набережной Тараса Шевченко. Выбрал не без задней мысли – стены бара с момента открытия украшали фотографии самых красивых женщин столичной тусовки. Фото Фаины Пеговой – в полный рост, в винтажном платье сороковых годов, стилизованной под Вивьен Ли, – украшало стену над черным кожаным диваном, на котором они и устроились в ожидании коктейля.
– Водку, джин?
– Водку с тоником и льда побольше. Жарко. – Фаина вытянула ноги и оперлась рукой о диванный валик. На ней был атласный топ и короткая юбка. Марат не отводил глаз от ее стройных ног, от глубокого декольте. Когда они жили вместе, она порой не носила нижнего белья. Тогда все тащились от Шарон Стоун в «Основном инстинкте» и брали на вооружение все ее тамошние приколы. Господи, сколько же лет прошло… И они постарели, потеряли столько времени, растратив его даром…
– Ты так и не женился, радость моя?
– Нет.
– Ах да, я и забыла, мама не велит. Кстати, как она, здорова?
– Мать здорова. У нее все хорошо. Я заехал, чтобы подобрать ей цветы.
– А наткнулся на меня, как на иголку, – Фаина засмеялась, показывая белые зубы. – Ты всегда был примерным мальчиком.
– А ты скверной девчонкой. Что у тебя с Балмашовым?
– Ничего. Он женился на француженке.
– Это я знаю. Значит, с этим, со вторым, с Тихомировым?
– С ума сошел? – Фаина даже захохотала. – Он же на каждом углу кричит про свою тройню.
– Но ты же ведь не можешь без мужиков.
– Кто тебе сказал, радость моя? Сейчас такие тухлые мужики пошли, что особо-то не разбежишься.
– А что это за девчонка была с тобой сегодня?
– Это моя Аля. Я не пойму, это что – допрос?
Марат сжал ее руку, державшую бокал. Он и сам не понимал.
– Пусти, мне больно.
– Ты стала еще красивей.
– Мне больно, ты стакан раздавишь, я обрежусь.
– А что же тот, про которого ты говорила?
– Кто?
– О ком ты приехала разузнать?
– А, этот, – Фаина вздохнула. – Его нет. Убили его, радость моя. Прикончили на днях.
– Кто убил?
– Если бы знать!
– У тебя что, в связи с этим неприятности?
– Нет. Если возникнут, найму тебя как лучшего адвоката Москвы. Ты еще не бросил свою практику?
– Нет, – покачал головой Марат.
– Значит, будешь моим защитником. Будешь ведь? – Фаина заглянула ему в глаза. Потом ее взгляд упал на свой портрет на стене. Она пристально и ревниво вглядывалась в себя на фото, вбирая все – позу, жест, каждую складку платья. Глаза ее потемнели, зрачки расширились, щеки порозовели.
– Здесь курят? – спросила она слегка охрипшим голосом.
– Нет, пойдем, я покажу место, где можно курить.
Он поднялся с дивана, кивнув невозмутимому лощеному бармену, взял Фаину за руку и повел ее в туалет.
Здесь все – стены, пол, потолок, было сплошь отделано черным мрамором, над позолоченными раковинами поблескивало огромное венецианское зеркало. Фаина приникла было к нему, разглядывая себя, совершенно не смущаясь обстановкой, но Марат не дал ей времени – буквально втолкнул в тесную туалетную кабинку, бормоча полный бред, сам себя не узнавая, сам себе поражаясь. Разве так ведут себя с женщинами самураи и охотники на кабанов, атлеты, дайверы и байкеры, поклонники Кастанеды и кодекса Бусидо, адвокаты и спортсмены, тридцатисемилетние «примерные мальчики» из хороших столичных семей, до седых волос маменькины сынки, патологически-бездарно влюбленные в…
– Не смей, разорвешь! – обжег его шепот. – Я сама сниму.
Но он уже ничего не слышал, кроме бешеного стука собственного сердца – как и там, в засаде, в том сыром овраге, в заповедном Евпатьевском лесу. Кабан давно уже был рядом, совсем близко, где-то там – внутри и только ждал момента вырваться наружу и полоснуть клыками, вспарывая плоть, кропя кровью траву, листья кустов, землю, раскисшую от дождей…
– Ты мне юбку испачкаешь! – Она одновременно и сопротивлялась его напору, и льнула к нему всем телом. – Как я такой потом выйду… дешевкой…
Он приподнял ее, водружая на фаянсовый трон унитаза, снимая все, сдирая всю эту ее атласную кружевную дразнящую обертку. Это было как в детстве, когда мать покупала мороженое, – чтобы добраться до настоящего вкуса, обертку надо было снять, разорвать, снять, разорвать… «Осторожнее. Аккуратнее!» – вечно одергивала его мать.
Фаина впилась зубами в его плечо, чтобы не закричать. Руки ее сомкнулись на его шее, как крепкий замок, она обвила его ногами, как плющ, приникла, прилипла. Он ощущал ее тяжесть, ее вес, ее дыхание, ее острые зубы, ее ароматные темные волосы. Он чуял ее пот сквозь духи – у него же было звериное чутье.
– Сумасшедший… маньяк. – Она дрожала, она таяла в его руках – как лед, как шоколад. – Ни с кем так не было, никогда… Семь лет… Я тебя вспоминала… Часто… всегда…
Она, ведьма, лгала ему здесь, в тесной гламурной кабинке гламурного туалета гламурного бара!
В бокалах, оставленных на столе под ее фотопортретом, таяли кубики льда.
Из бара на набережной Тараса Шевченко они поехали прямо на Долгоруковскую улицу. В этой новой ее квартире Марат еще не был. Но он так и не спросил, кто спроворил ей эти хоромы, на чьи деньги все это приобретено – мебель, ткани, стильные безделушки.
Аля – Алевтина Ойцева – в эту ночь дома так и не появилась. Но Фаина о ней ни разу и не вспомнила, не до того было. В эту ночь они слишком были заняты друг другом. Слишком многого хотели друг от друга – в основном наверстать упущенное.
Где-то около трех вконец измочаленный Марат прикорнул на ее жарком, влажном от пота плече. Ему приснилась база в Воронцове и букет, который он так и не отвез матери. Букет был похож на свадебный и весь состоял из каких-то мелких цветов, названия которых он не знал. Букет словно плыл в воздухе – только протяни руку и возьми. Внезапно, словно ниоткуда, как это и бывает во сне, появился кабан – тот самый, раненый. Ловко поддел рылом букет и начал его пожирать, чавкая, сопя, клацая клыками.
Марат открыл глаза. В спальне было темно. Фаина сидела рядом, обхватив руками голые колени.
– Проваливай, – сказала она хрипло, капризно. – Слышишь? Вставай и убирайся. Катись, радость моя. Оставь меня в покое.
Темно было и в другой спальне: в доме на Троицкой горе в эту ночь не зажигали света. Дверные замки по-прежнему так и остались не смененными. И крепкими ставнями никто не воспользовался.
Флоранс сидела на подоконнике у настежь открытого окна. Балмашов был один в гостиной. Он вернулся домой необычно рано и почти весь вечер провел в саду в шезлонге под деревьями, наблюдая закат.
Смотрел на дом из-под полуприкрытых век. Где-то над самой головой пела какая-то птица. Легкий ветерок запутался в плетях плюща, покрывавшего стену. Плющ терся о камень, и этот слабый шорох…
Нет, тогда ночью звук был гораздо сильнее. Балмашов закрыл глаза. Та ночь и другая. Дом. Тьма, сгустившаяся в холле, в комнатах и под лестницей. Шорох… Он проснулся тогда, словно его толкнули.
Молния в ночи, яркая голубая вспышка, и в ее свете… Нет, нет – ничего, кромешная тьма – не видно не зги. Только звуки, доносившиеся откуда-то снизу. Знак чужого грозного присутствия.