Михаил Белозёров - Украина.точка.РУ (СИ)
– Ну зачем же так… – искренне удивился он, впрочем, внятных аргументов у него не было, а было одно животное чувство, которое она, несомненно, угадала.
Все его старые комплексы всплыли в нём волной, и он ужаснулся: он никогда особенно не нравился женщинам, а те, которым нравился он, не нравились ему – стопроцентное несовпадение. На душе, как всегда в таких случаях, сделалось мерзко и пусто. Действительно, подумал он, не объяснишь же ей, кто я такой и что здесь делаю, да и смысла нет, никакого смысла нет, подумал он, захваченный сладострастными картинками и понимая, что он одиночка не только на войне, но и «по жизни».
Но она, ничего не почувствовав, уже скользила мимо, вся обтянутая в красные полоски, в одних бретелька, с гладкой, прохладной кожей и с умопомрачительным шлейфом запахов. Он замер, как пойнтер, впитывая их в себя и поскуливая от зряшных потуг.
Тёмные личности следили за ними из тёмных углов, она была частью этой улицы, и на какое-то мгновение он тоже стал частью улицы, поддался её греху, а потом очнулся: на Крещатике в предчувствие несчастья выли собаки, крысы метались от испуга, а рядом с отелем «Плаза» отчаянно дрались: «Площа наша! Геть!»[128] – кричали смело и непредвзято. «Ще не вмерли в Україні, ні слава, ні воля!» – отвечали им. – Йдіть на фронт, шалави!»[129] Свет от костров падал на консерваторию, на стелу «Нетерпимости», на закопчённые стены «Дома профсоюзов». «Україна, або смерть!»[130] – кричали, распаляясь, и в воздухе летали камни и коктейли Молотова.
Цветаев с облегчением нырнул за угол, потом – подворотню, и потряс головой. Наваждение, охватившее его, прошло, остался только осадок из сожаления и иллюзий. Когда, когда я от них освобожусь? – подумал он о женщинах, когда? То, что казалось ему огромный недостатком, мучило больше всего. И в такие момента он представлял тёмные, почти чёрные глаза жены, с яростью глядящие на него. Глазам этим он готов был подчиняться бесконечно долго. Глаза эти были залогом счастья, о котором он вдруг забыл, а теперь вспомни, и ему стало ещё более мерзко на душе. Что я здесь делаю? – думал он. Что? Разве это моё дело? И не находил ответа. Не было его, как не было понимания цели в жизни. Иллюзии, одни иллюзии, сообразил он. Но двор не был иллюзией. Двор оказался пуст. Казалось отныне, вечность, как мозоль на ноге, поселилась в каменном колодце, не было даже машины со спущенными колёсами, подъезд – нараспашку, консьержки, естественным образом, отсутствовала, тусклый свет фонарей падал в окна, внутри тихо, темно и жарко, как в духовке. Видно, из Киева ещё никого не вынесли и он оставался жить старыми иллюзиями, как старик живёт воспоминаниями о былом, и не может отречься, потому что деменция неустанно крадётся следом, и жить осталось совсем чуть-чуть, но старик не думает об этом, напротив, он пыжится и старается казаться молодым. Другой вопрос, удается ли ему это и обманет ли он время, которое обмануть нельзя?
Цветаеву сразу захотелось пить. Так тебе и надо, испытывая садистские чувства, думал он. Но самое страшное, что в этот момент он вовсе не вспоминал свою Наташку, и это было настоящим предательством, которому не было оправдания, потому что с ней он инстинктивно стремился к ясным и открытым отношениям, а здесь предал, почти предал.
Он прокрался буквально на ощупь, ежесекундно ожидая окрика: «Стій! Хто йде?»[131] Сколько раз он вот так ходил на задание, и ничего, а на это раз его охватил страх. Что-то было сделано не так, а что именно, он не мог понять. Груз таких «ходок» навалился, словно камень, и Цветаев испугался не грядущего, а того, что не справится. Подвело его любимое шестое чувство, и он вдруг разделил его на охранную грамоту, которая ему была дана в жизни, и свободу выбора. Свобода выбора страшнее всего, потому что надо было принимать решение самостоятельно.
В башенке ветерок с Днепра приятно освежил лицо. Цветаев потянулся за бутылкой с коктейлем Молотова да так и замер, глядя между балясинами. На площади «Нетерпимости» отчаянно дрались толпа на толпу, орали, словно выли: «Уб'ю!»[132], хватали за грудки и топтали упавших. Трудно было понять, в чём они обвиняют друг друга, но явно не в братской любви. Потом раздались выстрелы. И площадь ожила: палили со всех сторон: и из самых тёмных углов, и из подворотен, и с крыши того же самого Дома профсоюзов, куда он хотел залезть, и даже со стороны международного центра культуры и искусства хлестнула пулемётная очередь. Цветаев едва не перекрестился. Фу, пронесло подумал он, всё ещё вспоминая запах женщины в одних бретельках, а говоришь, шестого чувства нет, если бы полез в этот дом профсоюзов, головы бы не сносил. Однако на этом дело не закончилось. Внизу вдруг раздались пьяные голоса. Цветаев кубарем скатился из башенки на восьмой этаж и глянул в лестничный пролёт. Топала и буйствовала целая компания. Слышен был заразительный женский смех. Компания, прикладываясь к бутылке, едва влезла в квартиру на седьмом этаже и даже не захлопнула за собой дверь. Цветаев понял, что сегодня ничего не выйдет, не жечь же их живьём, и не без крайнего сожаления и оправдания стал спускаться вниз. Надо будет сюда не ночью и вечером наведаться, решил он.
Он уже был на третьем этаже, когда вошли трое с оружием, и шансов у Цветаева в узком пространстве подъезда не было никаких и не потому что их было трое, а потому что они двигались настороженно, и он понял, что такой же фокус, как с патрулём, на это раз не прокатит, не потому что страшно, а потому что судьба не предрасполагает. Цветаев привык определять противника на слух. Эти шли, стараясь не шуметь, но один, видно, задел «калашом» то ли за дверную ручку, то ли за перила, и ему сделали замечание по-русски:
– Тише, ты, дубина! – В их голосах прозвучало то презрение, которым одаривают нерасторопного новобранца.
Цветаев побежал наверх, отирая плечом стены, и дёргая все двери подряд. Как назло, всё было заперто, кроме той самой, на седьмом этаже, где гуляла компания, где не было дела до волнений на площади «Нетерпимости» и вообще до всего мира. Веселье было в самом разгаре, из квартиры пахнуло марихуаной и алкоголем. Женщины призывно смеялись. На одно короткое мгновение возникла мысль: войти туда, притвориться своим в дымину пьяным, всё равно не заметят, однако, он сразу понял, что это ловушка, что с седьмого этажа не прыгнешь, если что. Пришлось отступить выше. Дёрнул первую дверь от лифта, и о чудо, она поддалась, почти открылась, осталось за малым, отодвинуть ножом язычок, но было темно, и Цветаев не успел: троица показалась в лестничном пролёте, он отпрянул к лифту и решил, что убьёт первого, кто появится на площадке, а там что будь что будет. Однако произошло то, что происходит только во сне с хорошим концом.
– Командир! – позвали его снизу. – Тут пьянка…
– Ну и что?
Стоило ему было повернуть голову, как он увидел бы Цветаева. Но свет был только этажом ниже, на восьмом царил полумрак.
– Может, зайдём?.. Эдик тоже не против. Ты не против, Эдик?
– Я, как все, – скромно ответил Эдик басом, повторно звякая автоматом.
Цветаев понял, что этот неповоротливый Эдик и есть его удача, что на Эдике все отыгрываются и что ему не нравится ходить в башенку, потому что тесно и жарко, а его заставляют сидеть ниже, ступеньках, где нет ветерка, и за это он их всех тихо ненавидит.
– Давай посидим чуть-чуть, командир, – упрашивали его, – а потом на пост. Пост никуда не денется и площадь тоже. Ты готов встать на защиту родины, Эдик?
– Готов, – промямлил Эдик.
Это скрытое пренебрежение указывало, что командира тихо, но верно презирали хотя бы за то, что он игрался в рукоблудную войну, заставил всех ходить на цыпочках и говорить шёпотом, а сюда они пришли, чтобы поймать очередного русского шпиона. Он так им и заявил: «Если возьмём, то нам цены не будет, и останемся мы здесь, в холе и неге, а не попадём на восточный фронт, где сами понимаете, что творится». Этот его казарменный цинизм очень злил Эдика, но он сдерживался, полагая, что командир всегда прав, что рано или поздно командование разглядит, какой он чистый, как цвет наци, преданный делу, как наци, устремлённый вперёд, как наци, и его назначат командиром вместо этого, который только и умеет, что придираться и зубоскалить по поводу и без повода.
Командир бандерлогов с сомнением посмотрел на лестницу, ведущую в башенку, и… не увидел Цветаева.
– Ну ладно… – согласился он, не замечая, что авторитет ускользает у него как воды сквозь пальцы, – чёрт с вами, прошлый раз нажрались, как скоты.
– Мы чуть-чуть, командир, для души, для услады, – пел тот, который был самым хитрым.
– Знаю, я вашу усладу. На халяву и говно сладкое. Смотрите мне!
И они вошли в квартиру, и даже захлопнули за собой дверь, из-за которой тут же раздались женские вопли:
– Вадик пришёл!
Вадик – это тот шельмоватый, а не командир. Цветаев аж взмок от напряжения. Капля пота, скатившаяся по носу и упавшая на руку, показалась ему горячей, как из гейзера. Он потряс рукой, прислушиваясь к звукам в подъезде, а потом проскользнул мимо злополучной квартиры, которая, однако, спасла его, и выскочил из подъезда. Иногда необдуманные действия приводят к удачным результатам: не отвлекись он на крики с площади «Нетерпимости», столкнулся бы с шумной компанией, не прояви осторожность на третьем этаже, валялся бы в луже крови. Эх, подумал Цветаев, надо с собой хотя бы бесшумный пистолет таскать такой, как у капитана Игоря.