Дж. Фридман - Против ветра
— Не волнуйся, спрошу, — отвечаю я и, помедлив, продолжаю: — Ты — его друг, знаешь, что он за человек. А этот факт не сделал его терпимее?
— Как раз наоборот. Он ненавидит педиков лютой ненавистью. Мы все их не очень-то жалуем, — качает он головой, — но Одинокий Волк при виде гомиков просто звереет. Однажды чуть не замочил одного, решив, что тот к нему пристает. За что и схлопотал девяносто суток тюрьмы.
Никогда еще за всю свою практику я не был в большем затруднении. Поначалу я возликовал, день ото дня убеждаясь, что мои подзащитные невиновны, и проникаясь все большей злобой к тем слоям общества, которые взялись их судить. А теперь передо мной улика, вынуждающая признать, что допустимо и обратное: если убийство и не было открыто направлено против гомосексуалистов, у него достаточно яркая гомосексуальная окраска. А в довершение всего я узнаю, что мой подзащитный ненавидит педерастов животной ненавистью. Если Робертсон раскопает со своими ребятами этот лакомый кусочек, на пути у меня возникнет еще одно труднопреодолимое препятствие.
— Это хреновая новость! — откровенно говорю я. — Если она выплывет, и Одинокому Волку, и всем остальным могут дать вышку.
Он кивает.
— Пойми меня правильно, я рад, что ты сказал мне об этом, и мы с ним поговорим… но мне нужно сделать так, чтобы все было шито-крыто.
— То есть, если кто-то еще спросит меня об этом, я знать ничего не знаю, да?
Я делаю еще глоток пива.
— Подумай, может, тебе стоит поступить на юридический факультет? — шутливо предлагаю я. — Из тебя вышел бы неплохой адвокат.
— Пробовал.
— Ты поступал на юридический?
— Да, в Кейс-Уэстерн-Резерв. В Кливленде. Проучился в университете целый семестр. Понял, что это не для меня. Последняя моя тщетная попытка жить, как все.
Я смотрю на него во все глаза. Может, дает о себе знать выпитое пиво, трудно сказать, но я должен спросить его об этом.
— Ты умный человек, — искренне говорю я. — Зачем ты выбрал себе такую жизнь?
— Ну и вопросик, черт бы тебя побрал! — Он откупоривает новую бутылку.
— Ответь, сделай одолжение.
— Не каждый может жить так, как вы того хотите, — без обиняков отвечает он. — Или так, как следует. Так или иначе, на самом деле ответ тебе ни к чему.
— Но я же только что спросил тебя об этом!
— Слушай, приятель! Давай со мной без выкрутасов, ладно? Я знаю, почем фунт лиха. В результате такие, как я, превращаются в романтиков. Да, это опасно, потому что мы сами опасны. В общем, знаешь что… Я не такой плохой, как иной раз обо мне думают, но я и не кумир, по которому вся Америка сходит с ума. Иными словами, я не такой, как Питер Фонда в его «Беспечном ездоке», понял? Я бывал в каталажке. Знаешь, поделом ребятам, которые туда попадают! Они что-нибудь да натворили, может, связанное и с насилием. О нем они только и думают. Такое впечатление, что, когда их мысли не заняты тем, чтобы трахнуть телку, они ни о чем другом не помышляют, кроме как задать трепку какому-нибудь обывателю, честное слово! А клоню я, приятель, к тому, что не надо искать в этом романтику. А не то здорово разочаруешься.
— Даже и не думал! — Этот мужик за словом в карман не лезет. — Но все-таки хочу понять… какой вас черт дернул выбрать жизнь, при которой вы так и будете козлами отпущения?
— Может, это она нас выбрала.
— По тебе не скажешь, что ты безропотно смиряешься с судьбой. Да и по Одинокому Волку тоже.
Он буравит меня взглядом.
— Хочу рассказать тебе маленькую историю. В прошлом году поехал я в Новую Англию[10] — первая поездка на восток за последние пятнадцать лет. Дело было осенью, листья на деревьях начали уже желтеть, ну, сам знаешь… Я да моя подружка, с виду — обычные туристы. Не взял ни мотоцикла, ни цветастой рубахи. Инкогнито, одним словом.
Он опустошает еще бутылку. Я жду. Похоже, он не очень-то торопится продолжать.
— И что дальше? — наконец спрашиваю я.
— Чувствовал я себя, правда, не в своей тарелке. Но не в этом дело. Были мы в Нью-Хэмпшире… черт побери, ну и красотища! Ты бывал там? Осенью, когда опадают листья, ну и все такое прочее, черт побери!
— Был как-то. — Однажды, еще в колледже, я ездил туда на зимний карнавал. Тогда мало что запомнилось, большей частью я был пьян, как, впрочем, и не только я.
— Нет, в самом деле красиво! Моя девчонка чуть нюни не распустила, стала болтать, что вот, мол, неплохо бы сюда переехать, и так далее в том же духе! Я ей говорю, надо обождать месячишко, пока снега не навалит до самой задницы, вот тогда и заводи разговор о переезде! Но, знаешь, на номерных знаках машин в Нью-Хэмпшире я заметил наклейку с надписью. Меня она задела за живое. Знаешь, что там было написано?
Я качаю головой.
— Жить Свободным или Умереть! Это обо мне, приятель! Об Одиноком Волке, других ребятах! За это мы и боремся! — Он испытующе смотрит на меня через стол. — Я съел бы тонну дерьма за унцию свободы! — говорит он. — А ты?
25
Я должен знать правду об этом педике, который доводился братом Одинокому Волку. К нему я и иду.
— Не буду говорить об этом дерьме! — грубо отвечает он.
— Будешь, дружок! У этого убийства гомосексуальный запашок. Если ты припас для меня сюрпризы, я должен к ним приготовиться.
Он обхватывает голову руками. Одинокий Волк во власти неподдельных человеческих чувств — я впервые вижу его таким.
— Он умер. — Подняв голову, он смотрит на меня. — Он давно умер.
— При каких обстоятельствах это произошло?
— Это было давно, — качает он головой. — И давай закончим на этом, о'кей?
— А что стало с другими членами твоей семьи?
— «Других» нет. Одинокий Волк, приятель, так меня зовут. Это я и есть.
26
Клаудия спит. Я держу ее на руках, дожидаясь, когда Патриция откроет мне дверь. Как было бы хорошо, чтобы Патриция не услышала моего нарочито тихого стука, чтобы болтала себе по междугородному телефону с матерью в глубине квартиры, чтобы орал телевизор. Мне хочется простоять так всю ночь, до самого рассвета. Жарко даже в столь поздний час, ни намека на дождь, все лето солнце жарит напропалую. Тучи мотыльков, привлеченные ароматом жасмина и жимолости, вьются в душном, неподвижном воздухе, образуя живой нимб над головой моей девочки.
Патриция открывает дверь бесшумно, сказывается материнское чутье.
— Почему так поздно? — шепчет она, но так, чтобы я непременно уловил сварливые интонации в ее голосе. Пусть я считаю себя человеком, которому все нипочем (это она так думает), но наша дочь живет вместе с ней, и она не хочет, чтобы я об этом забывал. — Завтра в восемь утра у нее занятия по плаванию.
— Мы веселились от души, — огрызаюсь я, — и она ни в какую не хотела уходить, пришлось подождать, пока она уснет.
— О'кей. — Она все понимает. Она может быть великодушной, ей это больше свойственно.
Я несу Клаудию через маленькую квартирку в ее спальню, кладу на кровать, осторожно снимаю туфли, носки, шорты. Спать она может в майке и трусиках. Я накрываю ее простыней, стараясь не столько укрыть, сколько защитить, а от чего — сам не знаю. Нет, вру, знаю, причем лучше, чем все остальное. Мне нужно защитить ее, ощутить, что я — ее защитник, что иначе просто быть не может. Перевернувшись на бок, она сворачивается калачиком, слегка приоткрыв рот.
— Может, выпьешь чаю перед уходом? — Патриция в шортах и майке сидит за угловым кухонным столиком и делает пометки на кратком изложении какого-то дела. У нее вошло в привычку надевать при чтении очки с половинчатыми стеклами, что придает ей сходство с черепахой. От этого она почему-то делается еще более соблазнительной; впечатление такое, будто разглядываешь рекламный плакат, где изображена женщина в нижнем белье и очках — этакое сочетание секса и интеллекта. Интересно, мелькает мысль, сколько воды утекло с тех пор, как я не представлял себе секс без интеллекта!
— А пиво у тебя есть? — небрежно спрашиваю я. На улице все-таки душно, так что я спокойно могу попросить пива, не рискуя выглядеть нахалом.
— Дома я больше не пью, — качает она головой и закатывает глаза. — Из-за Клаудии. Не хочу, чтобы она плохо обо мне думала.
Интересно, говорила ли ей Клаудия о том, что я пью? Она видит, как я балуюсь спиртным, но молчит по этому поводу. Мысленно я спрашиваю себя, как часто пью в ее присутствии? Если не считать пива, то почти не пью: может, бокал-другой виски, когда готовлю ужин. Не люблю пить один, если напиваюсь, то, как правило, в больших компаниях, с незнакомыми людьми.
— Ну, тогда чай. Не беспокойся, — говорю я, видя, что она порывается встать. — Я знаю, где он лежит.
— Ничего. Давай лучше я.
Я сажусь за стол, пока она наливает воду в чайник. На столе разложены бумаги — краткое изложение дела и блокноты линованной бумаги с ее пометками. Я мельком бросаю взгляд: дело, связанное с коммунальными службами, оно уже четвертый год на рассмотрении в апелляционном суде. Терпеть их не могу, скучища смертная. Понятно, почему она хочет уйти. Я бы тоже ушел, если бы каждый день только этим и занимался. Она права: слишком мало платят за работу, когда без конца приходится читать этот мусор. Если и терять зрение, то по крайней мере хоть на чем-то стоящем.