Анна Старобинец - Убежище 3/9 (сборник)
Они подходят к нему вплотную и умело разрубают надвое. Хвост – три или четыре последних вагона – быстро увозят куда-то по рельсам. А тело осторожно приподнимают домкратом.
Мне, сидящей внутри этого тела, передается вдруг его дрожь, его ужас.
Сейчас ему сменят колеса – и отпустят его. Он уйдет.
Это будет уже не он.
Впервые за долгое время мне становится страшно.
И еще очень холодно.
Странно, но паника придает мне сил. Я вскакиваю с полки. Трясущимися руками я расстегиваю пряжку ремня, стягивающего матрас и одеяло. Рву полиэтиленовый пакет с влажным салатовым постельным бельем. Быстро стелю. Снимаю сверху еще два одеяла – кладу на постель и их. А потом, часто дыша, забираюсь внутрь – туда, под матрас, подо все это шерстяное, теплое, влажное.
От страха и холода меня трясет крупной дрожью.
Господи, пусть я останусь здесь. Спрячусь, зароюсь в этом тряпье – и буду спать, и буду ездить туда-сюда в этом поезде. Я никого не трону, я тихо-тихо, как мышка, как будто меня вообще нет, я ничего не буду видеть, слышать и помнить. Я не хочу никуда вылезать отсюда – из этого кокона, из этого поезда, из этого тела, из этого мира… Оставь меня здесь, оставь меня! Я боюсь. Оставь меня здесь. Забудь про меня. Не тронь меня. Я не хочу шевелиться. Я не хочу умирать.
Я не хочу вспоминать – то, что осталось вспомнить.
Я трясусь так, что стучат зубы. То, на чем я лежу, тоже трясется: значит, ящера, который меня везет, все еще мучают – подлаживают под здешнюю дорогу… Как меня подлаживают – под нездешнюю… Мы с ним содрогаемся вместе. И с каждым толчком то последнее, что осталось во мне, перекатывается легко и беззвучно, поднимается с моего дна, ищет выход – пока, наконец, не выкатывается наружу, точно старая копеечная монета из дырявой подкладки брюк.Вот теперь я помню. Это случилось несколько лет назад.
– …Не отвлекайся, рассказывай нормально!
– …Ну вот… мы там ехали, а потом погасили свет… все выключилось… и… и мы стали просто висеть… и раскачиваться… ну, мы просто так сами раскачивались, для смеха… и… там у них что-то сверху хлопнуло… и отвалилось… и… и… там было темно, я не знаю… он… мальчик… ваш мальчик… он, наверное, хотел посмотреть, что там такое, и… он, кажется, выпал… он упал… вниз…
Он упал вниз, да. Ему было тогда семь лет.
И я забыла все это? Нелепую позу, липкую черную лужу и железные сваи? Грязные носилки, обтянутую непромокаемой клеенкой банкетку в машине «скорой помощи», капельницы и прозрачные трубочки? Больницу, подписи там и сям, «к медицинскому персоналу претензий не имею», и «предупреждена», и «разрешаю», и «не несут ответственность»? Как я забыла это?
«Период восстановления после столь тяжелой черепно-мозговой травмы может растянуться надолго», – сказал вскоре после операции врач.
Через три месяца меня попросили забрать его.
За три месяца ничего не изменилось. Он по-прежнему был в коме. Он питался через зонд и ходил под себя – мой ребенок, мой мальчик-овощ.Я помню, теперь я все помню.
Мы привозим его домой и кладем его на кровать. Он завернут в теплое одеяло. Он тяжелый и неподвижный – как большой спящий младенец.
В нашей квартире холодно.
Иосиф молча идет в коридор, ставит табуретку, лезет на антресоли. Чертыхаясь, снимает оттуда обогреватель. Включает.
Остро пахнет горелым маслом и горелыми проводами.
– Что же нам делать? Что же нам теперь делать, Сосо?
– Скажи, если нужно что-то купить – я куплю.
– Памперсы, наверное, самого большого размера, – говорю я. – Влажные салфетки. Одноразовые шприцы. И… там возьми у меня в сумке рецепты… Очень много всяких лекарств…
Я плачу. Иосиф смотрит мимо меня. У него застывшее лицо, бледные, одеревеневшие губы.
– Что нам теперь делать? – снова говорю я.
– Мне нужно уехать.
– Куда, на работу?
– Нет. Уехать. Совсем.
– Что ты такое говоришь?
– Я уезжаю. Уезжаю я, Маш.
Уезжаю. Уезжаю. Уезжаю. Что-то мешает мне понять смысл этих слов. Черная трещина мешает мне понять смысл…
Я медленно усаживаю на кровать свое оцепеневшее тело – сюда, рядом с безжизненным свертком, – и молча наблюдаю, как тонкая черная трещина, только что появившаяся во мне, увеличивается, расползается, затягивает в свою бескровную пустую темноту мои чувства и разум, привязанности и страхи, надежду и отчаяние, причины и следствия… Еще с минуту я жду, пока мой треснувший мир окончательно развалится, осядет, осыплется мелкой пылью и снова застынет. И когда в нем, наконец, прекращается всякое движение, я опять могу двигаться, думать, говорить.Говорю:
– И куда же ты уезжаешь.
Черт, звучит как утверждение. Мой голос пока не до конца подчиняется мне. Пробую еще раз:
– Куда ты уезжаешь.
Увы. Вопросительная интонация по-прежнему мне не дается.
– В Италию, – отвечает Иосиф. – У нас там новый проект. Ну… связанный с цирком.
– С цирком, да? – О, получилось, получилось, наконец, вопросительно!
– Да, с цирком. – Он, наконец, смотрит мне в глаза – виновато и нагло.
– А как же мы? Как же он? – я киваю на сверток.
– Он… Прости, Маша, я не могу. Считай, что я струсил. Но это слишком… это слишком тяжело для меня. Слишком большая ответственность. Если бы я только… если бы я хотя бы мог быть уверен, что это мой сын…
– Что?!
– Маша. Понимаешь, Маша. То, что ты мне тогда сказала – помнишь, когда мы приехали из роддома… Я ведь не идиот. Я ведь понимаю, что это не выдумка. Все это время… я помнил. Нет, я… конечно, люблю его. Как своего. Но так… – теперь уже он кивает на сверток, – так я ну совсем не могу. Это будет нечестно. Это будет притворство. Маша. Как только я устроюсь, я буду присылать вам деньги. На это ты всегда можешь рассчитывать…
Я спрашиваю:
– Все эти годы, все эти семь лет у тебя кто-то был, да?
Он хорошо, он просто прекрасно умеет врать, но я знаю, что сейчас он будет говорить мне правду.
И он отвечает:
– Да.
Я спрашиваю:
– Ты уезжаешь с ней?
И он отвечает:
– Да.
Я спрашиваю:
– Ты никогда не вернешься?
И он отвечает:
– Не знаю.
Когда Иосиф уехал, когда я осталась одна – один на один – с неподвижным безмолвным ребенком, я отдала его. Да, отдала, отдала. В интернат для даунов… То есть не только для даунов – для детей с тяжелыми заболеваниями мозга. Просто в основном там были дауны…
Что мне еще было делать?
Ясно, что. Оставить дома. Нанять сиделку. Самой стать сиделкой. Нести эту ответственность. Нести этот крест. Отказаться от всего остального. От фотографий, от амбиций, от поездок, от вечеринок, от мужчин, от надежды иметь семью… потому что одинокая женщина с семилетним ребенком – это одно, а одинокая женщина с семилетним полутрупом – совсем другое…
Я отдала его в самый лучший приют. Действительно самый лучший – его не так-то просто было найти.
Прежде чем отдать его туда, я побывала и в других местах. Я многое видела там.
Я видела детей, которые в двенадцать лет весили шесть килограммов – скособоченные скелетики, обтянутые прозрачной голубоватой кожей, с паучьими ножками и ручками толщиной в палец, со счастливыми остановившимися глазами. Если бы их хорошо кормили, многие из них могли бы ходить. А так – в их дистрофичных конечностях не было сил даже на то, чтобы ползать.
Если бы с ними занимались, многие из них умели бы разговаривать – плохо, невнятно, но все же… Но их никто не учил говорить.
И еще – там пахло так же, как в лисьем питомнике, где я однажды фотографировала для какого-то журнала взбесившихся лис – метавшихся по клеткам, отгрызавших себе и своим сородичам хвосты, в беспамятстве пожиравших собственных детенышей… В приютах, где я побывала, дети-дебилы, дети-дауны, дети-имбецилы не метались и не бесились, нет. Они спали, мычали и копошились на непромокаемых клеенках в скрипучих зарешеченных кроватях – по шесть, по семь, по восемь детей в каждой. И они никогда не дрались. Наоборот, они улыбались . Я сфотографировала эти улыбки.
Они улыбались друг другу и еще кому-то невидимому там, за решеткой…
Но вот пахло у них так же, как у тех лис, – болью, экскрементами и отчаянием.
Потом я уничтожила все фотографии.
Интернат на Каширской, куда я отдала своего мальчика, был гораздо лучше. На порядок лучше. Его директор, высокий худой мужчина с неопрятной бородкой – очень сутулый, очень печальный, очень болтливый, – все время выбивал для приюта какие-то западные гранты, тщательно подбирал персонал, разрабатывал всякие экспериментальные программы, способствующие развитию детей… Кажется, он был хорошим человеком.
Главное – в его приюте пахло не так, как в других. Все равно немножко по-лисьи, но хотя бы не так сильно, не так пронзительно.
Там все было чистенько, аккуратно.
Там детей кормили хорошими питательными смесями из зондов и из пластмассовых ложечек.
Там им меняли памперсы несколько раз в день.
Там у каждого была своя кроватка.
Там было множество всяких приспособлений – что-то укрепляющих, что-то развивающих… Инвалидные кресла, безопасные качели – для тех, кто может сидеть. Веревочные канаты и веревочные лестницы, турники, качели, ходунки – для тех, кто может двигаться…