Джон Kаppe - В одном немецком городке
– «Л. Г. от Маргарет». Что это за Маргарет, хотелось бы мне знать?
– В первый раз про нее слышу.
– Он был когда-то помолвлен. Вы об этом знали?
– Нет, не знал.
– Мисс Айкман, Маргарет Айкман. Вам это что-нибудь говорит?
– Нет.
– А про свою службу в армии он что-нибудь рас сказывал?
– Он очень любил армию. Говорил, что в Берлине частенько ходил смотреть, как кавалеристы берут препятствия. Очень это любил.
– Он ведь служил в пехоте, так?
– По правде говоря, не знаю.
Тернер положил нож рядом с синей книжкой-календарем, еще что-то отметил в своем блокноте и взял со стола небольшую жестянку с голландскими сигарами.
– Курил?
– Любил выкурить сигару, это верно. Ничего, кроме сигар, не признавал. И при этом, заметьте, всегда носил с собой сигареты. Но я-то видел: сам курил только сигары. Кое-кто жаловался, я слыхал. Насчет сигар. Им не нравилось. Но Лео тоже с места не сдвинешь, если уж он чего захочет.
– Давно вы в посольстве, Гонт?
– Пять лет.
– Он с кем-то подрался в КЈльне. Это уже на вашей памяти?
Гонт заколебался.
– Удивительно, скажу я вам, как тут умеют прятать концы в воду. Есть такие слова: «Должен знать». У вас тут их понимают по-особому. Знают все, кроме тех, кто должен знать. Так что же все-таки тогда произошло?
– Не знаю. Говорят, ему поделом досталось. Я слыхал от моего предшественника. Однажды принесли Лео в та ком виде, что родная мать не узнала бы. Так ему и надо, сказали. Вот что рассказывали моему предшественнику. Учтите, Лео мог и на рожон полезть – что верно, то верно.
– Кто? Кто сказал это вашему предшественнику?
– Не знаю, не спрашивал. Не хотел совать нос в чужие дела.
– Он часто дрался?
– Нет.
– Может, там была замешана женщина? Скажем, Маргарет Айкман?
– Не знаю.
– Тогда почему вы говорите, что он мог полезть на рожон?
– Не знаю,– ответил Гонт, снова колеблясь между подозрительностью и врожденной тягой к общению.– Вот вы, например, почему лезете на рожон? – пробормотал он, переходя в нападение, но Тернер игнорировал это.
– Правильно. Никогда не суй нос в чужие дела. Ни когда не доноси на ближнего. Это неугодно богу. Я преклоняюсь перед людьми, которые не отступают от своих принципов.
– Мне все равно, что он сделал,– продолжал Гонт, постепенно обретая мужество.– Он – неплохой человек. Немного резковат, пожалуй, но так оно и должно быть – он ведь не англичанин, а с континента. И все же не настолько он плох.– Гонт указал рукой на стол и выдвинутые ящики.
– Так можно сказать о каждом. Понятно? Нет людей, которые были бы настолько плохи… Так чему же он выучился, когда был малышом? Скажите мне. Чему он научился, сидя на дядюшкиных коленях?
– Он говорит по-итальянски,– вдруг сказал Гонт, будто кинул козырную карту, которую все время придерживал.
– Правда?
– Да, научился в Англии. В сельской школе. Другие ребята с ним не разговаривали, потому что он немец, тогда он стал уезжать на велосипеде к военнопленным-итальянцам и разговаривать с ними. И с тех пор знает итальянский – выучил его навсегда. У него отличная память, скажу я вам. Он наверняка помнит каждое слово, которое хоть раз услышал.
– Здорово!
– Он мог стать настоящим ученым, имей он ваши возможности.
Тернер озадаченно посмотрел на него.
– Кто сказал вам, черт подери, что у меня были какие– то возможности?
Он выдвинул еще один ящик. Там лежал всевозможный хлам, какой неизбежно накапливается у каждого, в любом столе любого учреждения: машинка для сшивания бумаг, карандаши, клейкие ленты, иностранные монетки, использованные железнодорожные билеты.
– Как часто собирался хор, Гонт? Раз в неделю, кажется? Сначала миленькая такая репетиция, потом молитва, а после нее вы вместе забегали в придорожный бар вы пить стаканчик пива, и он вам рассказывал о себе. Потом, наверно, устраивались поездки за город. Для спевок. Мы все это любим, верно? Что-нибудь такое коллективное и в то же время духовное – спевки, всякие там комиссии, хоры. И Лео в этом участвовал, верно? Знал всех и каждого, всем сочувствовал в их маленьких огорчениях, подбадривал, держал за ручку. Словом, как говорится, настоящая душа общества.
Все время, пока длилась беседа, Тернер записывал в свою книжку перечень найденных вещей: швейные принадлежности, пачка иголок, пилюли разного вида и сорта. Точно зачарованный, Гонт незаметно для себя подошел ближе. – Не только. Я живу на верхнем этаже – там есть квартира. Она была для Макмаллена, но он не мог туда въехать с такой кучей детей. Представляете, что было бы, если б они носились там наверху сломя голову. Спевки хора происходили в зале заседаний, по пятницам. Это по другую сторону холла, рядом с кассой. После спевки он обычно поднимался к нам на чашку чая. Я-то ведь частенько забегал сюда попить чайку. Ну, и мы, конечно, были рады отблагодарить его за все, что он для нас делал: вещи разные доставал и всякое такое. Он любил посидеть с нами за чаем,– добавил Гонт просто.– Любил камин. Мне всегда казалось, что ему нравится семейный уют, поскольку он сам несемейный.
– Он это вам говорил? Говорил, что у него нет семьи?
– Нет, не говорил.
– Откуда же вы знаете?
– Это и так ясно, тут и говорить незачем. Вот и образования он тоже не получил – можно сказать, сам выбился в люди.
Тернер нашел бутылочку с длинными желтыми пилюлями и, вытряхнув несколько штук на ладонь, осторожно понюхал их.
– И все это продолжалось много лет? Верно? Эти домашние беседы после репетиций?
– Нет, что вы. Он совсем не замечал меня еще несколько месяцев назад, и я вовсе не хотел навязываться – ведь он же дипломат. Только недавно он стал интересоваться мной. И этими иностранцами.
– Какими иностранцами?
Это Автомобильный клуб такой – для иностранцев.
– Поточнее – когда это было? Когда он заинтересовался вами?
– В январе,– сказал Гонт, теперь и сам озадаченный.– Да, я бы сказал, с января. Он как-то переменился с января.
– С января этого года?
– Да, да, именно,– ответил Гонт таким тоном, будто это впервые дошло до его сознания.– Точнее, когда он начал работать у Артура, Артур очень повлиял на Лео. Он стал как-то задумчивее, что ли. Изменился к лучшему. Знаете, и моя жена тоже так считает.
– Ясно. В чем еще он изменился?
– Да вот в этом только. Задумчивее стал,
– Значит, с января, когда он заинтересовался вами. Бах! Наступает Новый год, и Лео делается задумчивым.
– В общем, он стал поспокойнее. Будто заболел. Мы прямо удивлялись. Я сказал жене…– Гонт почтительно понизил голос при одном упоминании о своей половине: – Не удивлюсь, если врач уже сделал ему предупреждение.
Тернер теперь снова смотрел на карту, сначала прямо, потом сбоку – так виднее были дырочки от булавок там, где стояли раньше войска союзников. В старом книжном шкафу лежала груда отчетов об опросах общественного мнения, газетные вырезки и журналы. Опустившись на колени, он принялся разбирать их.
– О чем еще вы говорили?
– Ни о чем серьезном.
– Просто о политике?
– Я люблю поговорить на серьезные темы,– сказал Гонт.– Но с ним как-то не хотелось разговаривать: не знаешь, куда это тебя заведет.
– Он выходил из себя, что ли?
Вырезки касались Карфельдовского движения. Статистические отчеты показывали рост числа сторонников Карфельда.
– Нет, он был чересчур чувствительный. Как женщина: его очень легко было расстроить, ну прямо одним каким-нибудь словом. Очень чувствительный! И тихий. Вот почему я никак не мог поверить насчет КЈльна. Я говорил жене: прямо не понимаю, как это Лео затеял драку, в него, верно, дьявол вселился. Но повидал он за свой век много. Это уж точно.
Тернер наткнулся на фотоснимок студенческих беспорядков в Берлине. Двое парней держали за руки старика, а третий бил его по лицу тыльной стороной ладони. Пальцы у старика торчали вверх, и в ярком свете прожектора костяшки белели, как на гипсовой скульптуре. Фотоснимок был обведен красной шариковой ручкой.
– Я что хочу сказать: с ним никогда не знаешь, не обидел ли его,– продолжал Гонт,– не задел ли больное место. Иногда я думаю, говорил я жене… по правде сказать, ей самой было с ним не просто… так вот, я ей говорил, что не хотелось бы мне видеть его сны.
Тернер встал. – Какие сны?
– Вообще сны. То, что он повидал в жизни, это же, наверно, снится ему. А видел он, говорят, многое. Все эти зверства.
– Кто говорит?
– Люди. Один из шоферов, например, Маркус. Он теперь от нас ушел. Он служил с ним вместе в Гамбурге в сорок шестом или вроде того. Страсть.
Тернер открыл старый номер «Штерна», лежавший на шкафу. Весь разворот был занят снимками беспорядков в Бремене. На одном фото Карфельд произносил речь с высокой деревянной трибуны, вокруг – вопящая в экстазе молодежь.
– По-моему, его это очень волновало,– продолжал Гонт, заглядывая Тернеру через плечо,– Он частенько заводил речь о фашизме.