Патрик Макграт - Паук
Я отошел от окна. Решил, что не впущу ее, не стану спускаться, она даже не узнает, что я был дома. Все тщетно; она прямиком вошла в заднюю дверь, не постучавшись, и я услышал на кухне знакомое звяканье чайника о раковину, глухой хлопок вспыхнувшего газа и скрип ножек стула. Снова сел на пол, стараясь не издавать шума, который объявил бы ей о моем присутствии. И это оказалось тщетным; выпив чаю, она провела несколько минут в гостиной, а потом стала подниматься. Когда достигла лестничной площадки, я стоял у двери, крепко держа шарообразную ручку. Хилда с другой стороны стала поворачивать ее, она оказалась сильнее, ручка повернулась, дверь открылась, и она уставилась на меня.
— Привет, Деннис! Чем ты тут занят?
Я не хотел, чтобы она была в моей комнате! Промямлил что-то о насекомых; мысленным взором я видел ее поверх отца, поднимавшейся, опускавшейся, ловившей ртом воздух, как рыба. Внезапно она содрогнулась.
— Эти мухи! Нужно ли держать их в твоей комнате?
Я сидел с ней на кухне, когда отец вернулся с участка. В его лице явственно сквозило напряжение последних двух дней. На огороде он не работал; когда вышел из сарая, бросив таким образом вызов странной атмосферной энергии на участке, обнаружил, что не в состоянии коснуться земли. Вернулся обратно, к остаткам портвейна в бутылке. Под вечер хлынул холодный дождь, барабаня по крыше. Быстро стемнело, и чувство ужаса усилилось, дошло до той же степени, что и утром, когда он впервые испытал его. Когда отец вышел из сарая, ботва корнеплодов снова почернела и стала неистово мотаться, как водоросли во время прилива. Подняв воротник и низко надвинув кепку, он покатил по ледяному дождю на Китченер-стрит.
Для него, видимо, было шоком увидеть меня сидящим за столом с Хилдой.
— Льет, да? — спросила она, когда отец положил сетку с картошкой в раковину. — Мне вроде бы слышался шум дождя. Ну, его следует ожидать в это время года.
Отец не ответил; сняв куртку и кепку, он принялся мыть картошку. Я воспользовался удобным случаем встать и уйти из кухни.
— Куда ты, Деннис? — спросил он, отвернувшись от раковины; в одной руке у него был нож, в другой — полуочищенная картофелина.
— К себе в комнату, — ответил я.
Он мрачно нахмурился, но промолчал и вернулся к своему занятию. Вина лежала на нем, не на мне!
О, я бросаю карандаш. Психология убийцы — откуда я знаю что-то о ней? Откуда знаю хоть о чем-то? Все эти знания приобретены за океаном, в течение долгих, однообразных лет, проведенных в Канаде. Хватит, уже очень поздно, я устал, с чердака доносится топот, и продолжать не могу. Боль в животе не прошла, даже распространилась на почки и печень, подозреваю, что внутри у меня происходит что-то очень неладное, что дело не в еде (хоть она и отвратительная), а в чем-то гораздо худшем. Подозреваю, собственно говоря, что внутренности начинают съеживаться, хотя совершенно непонятно, с какой стати. Как мне быть, если они съежатся? Особой жизнеспособностью я не обладаю и не могу допустить их съеживания или сжимания. Может быть, это преходящее явление, как запах газа, который, к счастью, не возвращается?
Я писал о смерти матери. Сидел за столом, описывал события того ужасного вечера и следующего дня, при этом воспоминания почему-то стали более яркими, чем окружающая обстановка — произошло обычное смешение прошлого с настоящим, и я, должно быть, впал в какой-то транс. Потому что, придя в себя, обнаружил, что нахожусь в спальне миссис Уилкинсон.
Не знаю, как это произошло. Было очень поздно, в темном доме стояла тишина, и она крепко спала. В косынке, с накрученными на бигуди волосами. На лбу и щеках белел крем, отливавший в свете коридорной лампочки какой-то призрачной бледностью. Понятия не имею, ни долго ли там стоял, ни о чем думал. Пришел я в себя, только когда миссис Уилкинсон, вздрогнув, проснулась и приподнялась, нащупывая рукой лампу на ночном столике.
— Мистер Клег! — воскликнула она. — Господи, как вы здесь оказались? Возвращайтесь в свою комнату!
И стала выбираться из постели. Подойдя к двери, я обернулся, пытаясь как-то объяснить то, что было и остается до сих пор необъяснимым. Миссис Уилкинсон сидела на краю кровати, странная, в ночной рубашке, с кремом и бигуди, изумленно смотрела на меня и впервые выглядела удивительно беззащитной; во мне пробудилось какое-то чувство, сильное, только определить его точно не могу. Я застыл в дверях. Она замахала мне рукой, прикрывая другой зевок.
— Ступайте! Ступайте! Поговорим об этом утром!
Возвратясь в свою комнату, я обнаружил тетрадь там, где оставил, раскрытую на столе и заложенную карандашом. Немедленно спрятал ее в отверстие за газовой горелкой; стоя перед ним на четвереньках, подумал, что, хотя веду записи, дабы разобраться в путанице между воспоминаниями и восприятиями, она по иронии судьбы от этого только усиливается.
Спал я плохо; живот продолжал болеть, и на чердаке шла какая-то оживленная возня; в конце концов они принялись таскать туда-сюда сундуки. Затем на какое-то время наступила тишина, а потом я услышал их за дверью. Пришлось с полдюжины раз подходить к ней на цыпочках и распахивать, но эти гнусные твари, чертенята или кто они там, всякий раз успевали удрать.
На другой день шел дождь, и я всерьез собирался наведаться на Китченер-стрит. Не знаю, что мне помешало — вряд ли желание сохранить в памяти какой-то ее ореол, какой-то отсвет чистоты; Китченер-стрит была дочерна грязной задолго до этих событий, каждый ее кирпич источал порчу и зло, притом не только эта улица, весь гнилой район был мерзким, мерзким со дня основания. Так что нет, причина была другой, скорее, прямо противоположной, нежеланием увидеть (как мог видеть только я, только я), насколько чернее стали стены, насколько больше они источают, насколько больше вобрали в себя нравственной грязи, которую архитектура неизменно порождает в жильцах.
Участок — другое дело. Когда дождь перестал, я снова поплелся вверх по склону к Омдерменскому тупику и виадуку. Состояние у меня было неважным, однако мост я перешел благополучно. И через несколько минут был у калитки отцовского огорода. На картофельной делянке стояло пугало (должно быть, раньше я его не заметил) пяти футов высотой, сшитое из мешковины, набитое тряпками и перевязанное шпагатом на запястьях и лодыжках. С распростертыми руками, приколоченное к грубому кресту и явно служившее не первый год: одежда его приобрела под открытым небом однородный серо-коричневый цвет, а шляпа, надетая на уродливую безглазую голову и прибитая гвоздем, полиняла от дождя и покрылась пятнами птичьего помета. Несколько минут мы — это существо и я — глядели друг на друга, потом порыв ветра колыхнул болтавшуюся мешковину и заставил меня вздрогнуть. Трудно было не заметить, что рваные края мешковины в каких-то черных пятнах. В небе от реки плыла гряда низких серых туч, ветер свежел; мне пришло в голову, что может подняться буря. И что нужно совершить какой-то поминальный обряд, поэтому я собрал небольшой букет одуванчиков, несколько стеблей чертополоха, а потом (поблизости никого не было) открыл калитку, прошел по тропке и разбросал свой скромный букет по картофельной делянке. После этого распростерся на земле.
Через несколько минут я почувствовал прилив сил и вместо того, чтобы вернуться тем же путем, пошел мимо участков к шедшей круто вниз дорожке, она вела в лабиринт улиц и переулков, который я почему-то называл Шифером. Кое-как спустился и постоял, переводя дыхание. На востоке виднелся длинный ряд фабричных зданий с тонкими дымящими трубами, с южной стороны ярдах в трехстах стоял забор из рифленой жести. Но куда девался Шифер? Земля вокруг была усеяна кирпичами, камнями, кусками бетона с торчащими из них обрывками кабеля, чуть поодаль находился овраг со скопившейся водой, окаймленный скудными пучками травы. По этому пустырю ветром носило клочки бумаги. Я озирался по сторонам, ища Шифер. Он исчез? Как он мог исчезнуть? Или память меня снова подводит? Я с трудом вскарабкался по дорожке к участкам и пошел к виадуку. Неужели я совершенно перепутал, где находится Шифер? И если да, то, может, вся моя «карта» неверная? О, меня это мучительно беспокоило. День для старины Паучка выдался нелегким, и он устало тащился домой, вошел очень тихо, чтобы не слышала миссис Уилкинсон, она бы наверняка потребовала объяснения его ночного визита.
На другой день я отправился к реке, к усеянной галькой полоске берега, откуда в детстве наблюдал за баржами и пароходами; тогда топливом для них служил уголь, и они непрерывно выбрасывали в небо клубы черного дыма. Во время отлива там спускались к берегу по деревянной просмоленной лестнице возле старой пивной «Сапожник». Я спускался ради запаха стоявших на мертвом якоре барж, старых, отслуживших свое, с палубами, застеленными смрадным брезентом, покрытым лужицами дождевой воды и зеленой плесенью. Частенько поднимался на палубу, влезал под брезент, оказывался среди цепей, сырой древесины и устраивался в толстой промасленной бухте гниющего каната — мне нравилось находиться одному в этом влажном полумраке, слышать приглушенные крики чаек, круживших над водой. «Сапожник» оказался на месте, просмоленная лестница тоже, правда, выглядела она теперь ветхой, и спускаться я не стал. Но посмотрел вниз — стоявшие на приколе баржи тоже никуда не делись, на другом берегу стрелы кранов указывали в небо, как мне и помнилось. Это явилось некоторым утешением; моя ориентация не совсем нарушилась.