Записки мертвеца - Георгий Апальков
— Патруль. Сказал, что про автобус не в курсе. Что со Старковым на прямой линии. Личный его наряд, видать. Водила выстрелил, когда патрульный полкану звонить начал. Потом — перестрелка. Наряд убит. Водила — прапор — убит. Молодой, который со мной был, убит. Про остальных сказал уже, приём.
— Н-да, засада… Ладно, пока по плану. Главное рацию Гросовскому довези. Как довезёшь — сам в больничку иди или в медпункт, или что там у них. Приём.
— Понял, принял, конец связи.
Я отпустил кнопку и вопросительно посмотрел на водителя в чёрном, желая узнать, что мне дальше делать с рацией.
— Положи на приборку пока, — сказал он мне, посмотрев на меня через зеркало заднего вида, — Иди там, детвору успокой. Скажи, мол, скоро на месте будем. И это, слыш…
Водитель понизил голос до шёпота и чуть придвинувшись ко мне продолжил:
— Когда пацанёнок раненый умрёт… Знаешь же, что будет?
— Знаю, — ответил я.
— Когда умрёт — сразу мне говори. Там разберёмся.
— Понял.
Он не сказал «если умрёт», но сказал «когда умрёт» — дважды, — и меня это ничуть не смутило. Не нужно было быть медиком, чтобы понимать: парнишка обречён. От нас ему точно не получить квалифицированной первой помощи. А если это помножить ещё и на тряску в несущемся на полной скорости автобусе, то тут даже Лёха, полагаю, мог бы смириться и признать очевидное. Но он ни за что не смирился бы и не признал, потому что любил этого несчастного мальчишку, как любил всех этих ребятишек, бок о бок с которыми он провёл три с лишним месяца. Они были смыслом его жизни: причиной, по которой он до сих пор дышал. И теперь причин дышать для него постепенно становилось на одну меньше.
Я вышел к ребятам и поймал на себе их взгляды, полные слёз, ужаса, отчаяния и полнейшего непонимания происходящего. Ребята, должно быть, за последние три месяца с небольшим худо-бедно смирились с существованием живых мертвецов, охотящихся за их плотью. Но взять в толк, откуда вдруг взялся град шальных пуль, под которым они оказались только что, им было не под силу. Зачем это случилось с ними? Почему эти взрослые, отличавшиеся друг от друга разве что цветом одежд, начали друг в друга стрелять? За что один из них начал стрелять прямо по ним: по автобусу? Что они такого сделали и кому, раз с ними решили вдруг так жестоко расправиться? Сейчас им никак нельзя втолковать, что всё это было одной большой случайностью. Сейчас им всем кажется, что мир отчего-то захотел их крови, и они, задыхаясь от страха, судорожно пытаются осознать теперь, почему вдруг так произошло.
И вот он — я. Стою перед ними, и вопиющие взгляды их обращены ко мне. Что я могу сказать им? Как могу их успокоить? Могу ли я вообще это сделать? Я ощутил глубочайшую беспомощность, и в то же время — способность прямо сейчас сделать хоть что-то важное, сделав прежде прочего усилие над самим собой. И я сделал ничтожно мало, но был горд, потому что я совершенно точно сделал всё, что мог.
— Ребята, всё закончилось. Больше никто ни в кого стрелять не будет. Никто не хотел вам навредить — большие дяди стрелялись между собой, и вы тут ни при чём. Вашего друга задело, но зато он теперь как настоящий Рембо! Первая кровь!
«Господи, что за чушь я несу!» — подумал я и продолжил.
— В деревне, куда мы едем, хороший врач. Он вашего друга вылечит. Если кто-то болеет — вас тоже вылечит. Я, когда сам туда приехал, вообще ходить не мог и на ногах стоять. Месяц в больнице лежал там! Но вот — живой, здоровый. Всё будет хорошо, ребята! Всё будет хорошо.
В конце концов, я начал просто повторять одну и ту же фразу: «Всё будет хорошо, всё будет хорошо, всё будет хорошо». Удивительно, но именно она сработала лучше всего. «Всё будет хорошо» — вот то единственное, что им нужно было услышать. Нужно было, чтобы кто-то большой и взрослый сказал им это, пообещал им это. И нужно было также, чтобы этот взрослый сам верил в это.
И я верил.
Верил, не зная ещё, что никто из них не доживёт до завтра.
Вот и всё: температура перестала сбиваться и стабильно держится теперь на отметке «тридцать восемь». В общем-то, я уже привык, и меня больше не трясёт так, как это было поначалу. Привык я ещё и к тошноте, головокружению и слабости. Привык даже к мысли о том, что доживаю последние часы. Как ни странно, именно привыкнув к неизбежности смерти, я обрёл страстное желание прожить эти последние мгновения таким образом, чтобы выжать из них максимум возможного. Первое, что я сделаю — это, само собой, закончу писать. Заполню оставшиеся несколько страниц дневника, закончив историю днём сегодняшним. Потом сделаю хоть что-нибудь, чтобы помочь ей выбраться отсюда: просто умереть здесь, привязанным к батарее за руку, было бы эгоистично. Скорее всего, я выйду и сразу же умру, так и не добившись желаемого, но ничего не добиться, предприняв попытку, не так страшно, как не добиться ничего, бездействуя. Так что попробую что-нибудь придумать. Хочется, конечно, ещё встретить рассвет и в последний раз увидеть солнце. Хочется сделать глоток свежего воздуха и, может быть, глоток чего-нибудь покрепче, а потом, когда всё будет сделано — просто сидеть в каком-нибудь живописном местечке и наслаждаться природой. В идеале — рядом с Ирой, разделив с ней свои последние минуты. Жаль, что она далеко, и вряд ли мы теперь увидимся. Хотя, можно и помечтать.
Следующая запись станет последней. Не потому, что закончится дневник и не потому, что я подошёл вплотную к развязке моей истории — отнюдь. Есть много чего ещё, что я могу и, наверное, даже должен рассказать, и я, само собой, постараюсь это сделать. Просто времени у меня осталось очень-очень мало. Я чувствую, что скоро начну терять рассудок и способность связно мыслить, но прежде этого я потеряю способность держать в руке карандаш. Так что надо торопиться. Последний перерыв, последняя пригоршня таблеток, чтобы хоть как-то попытаться продлить своё существование, и я перейду к тому, как нашёл свою смерть. К тому, как все мы её нашли.
Запись 24
Восемнадцатое