Глеб Соколов - Дело Томмазо Кампанелла
Тут из рации понеслось:
– Неправда! Неправда! Может! Может… Наша истерика родит… Вы еще увидите… Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем! Родит! Родит!
В этот момент на станцию с грохотом въехал поезд.
– Не вернусь я в обыкновенные серые будни. Родила истерика: я с вами, Лефортовская Царевна, познакомился. Не будь истерики, не сбеги я этим вечером из казармы, не сбеги потом вслед за Господином Радио из зала «Хорина» – и не было бы этой моей встречи с вами. Так что истерика может родить…
Пока он говорил, поезд уже остановился, и двери вагонов распахнулись. Лефортовская Царевна схватила курсанта-хориновца за рукав:
– Поехали вместе! – говоря эти слова, как показалось курсанту-хориновцу, да и Господин Радио высказывался позже в том же духе, она смотрела на портативную радиостанцию, которую курсант-хориновец держал в руках. Очевидно, она пыталась сообразить, слышит этот разговор Томмазо Кампа-нелла или нет?
Курсант-хориновец колебался лишь мгновение – шагнул в вагон вместе с Лефортовской Царевной.
– Рацию, рацию отдайте! – воскликнул Господин Радио, но было поздно: двери вагона с шумом захлопнулись, поезд тронулся и скоро исчез в тоннеле.
Руководитель самого необычного в мире самодеятельного театра остался на платформе один. Отчаяние охватывало его.
С каждым мгновением сильнее и сильнее Господин Радио чувствовал, как он хочет спать. Пожалуй, от того, чтобы улечься прямо здесь в метро, на какой-нибудь лавке и просто немного поспать, его удерживало только еще большее, чем желание спать, желание есть. Если он уснет, то как он поест?!
Многие участники «Хорина» в этот вечер хотели жрать. Не есть, а именно жрать. Господин Радио, Томмазо Кампанелла, Таборский хотели этого больше, чем остальные. Но жрать – ладно, жрать – это ерунда. В той сумятице, которая существовала в их головах – а разве в такой вечер можно было жить без сумятицы в голове?! – они жили одним мгновением и видели то, что было перед глазами сию минуту. Вот например, Господин Радио видел очень маленькую, даже, можно сказать, уютную станцию метро под революционным названием «Бауманская». Эдакую темную, несмотря на то, что вся она была в светлом мраморе, с грохочущими поездами, с безлюдьем – почему-то не было пассажиров, – хотя, почему же «почему» – поздно! И ему ужасно хотелось пирожок с мясом. Хоть бы пирожок и был противный, из самого плохого мяса, которое, чтоб не воняло тухлятиной, изрядно перемешали с луком и перцем. Пусть бы пирожок и был приготовлен в антисанитарных условиях. Хоть бы такого пирожка съесть, много таких пирожков, и потом рухнуть спать. Именно рухнуть. Лечь – будет совсем не то. Удовольствие от рухнуть – несравненно! И в голове Господина Радио уже стелился туман. И конечно, в такую вот непростую секунду, стоя под изображением на мраморе Ленина, вождя революции, ни одной частичкой своего естества не помышлял Господин наш, светоч Радио, о Жоре, Жоре-Людоедушке, коренном лефортовском жителе. А между прочим, и тот пока еще не помер, а был жив-человек, и думку свою думал, и дело-то замышлял, рассуждал и действовал. Недаром же он из тюряги «Матросская тишина» ночкой темной, ночкой глухой да мрачной, когда ни одна звездочка на небе не светила, обманув тюремные караулы строгие, утек. Исчез. Растворился во мраке здешних мест. И только стены тюремные помнили, что был он там, был. Еще намедни. И начертал на стене прогулочного дворика тюряги: «Жора-Людоед – славный малый! Прошу любить и жаловать!»
Тем временем в радиоэфире маленькие артисты начали по очереди декламировать стишки, которые они записали, услышав их по радиомосту, и уже успели разучить. Ведь все хориновцы этой ночью находились в одном информационном пространстве, и сказанное кем-либо из хориновцев в одной из точек Лефортово тут же становилось достоянием всех остальных хориновцев, которые находились совершенно в других местах.
Ночь Лефортово закроет,Черт тюрьму для нас построит,Если нынче не сбегу,Завтра точно быть концу…
– декламировали маленькие артисты из хориновской группы детей.
Тем временем, услышав свои стихи в радиоэфире, Томмазо Кампанелла, который в этот момент шел вместе с Паспортом-Тюремным по одной из лефортовских улиц, сказал в рацию:
– Я хочу сообщить вам всем, декламирующим мои стихи, одно важное обстоятельство. Здесь кругом, в каждом из этих событий, которые валятся на нас как какие-нибудь луковицы из порвавшегося мешка, очень много кошмаров. Много того, чего мы боимся и ужасно не хотим… В такую ночь мы не станем бояться… Потому что это очень странная ночь… Ночь… Но как только ночь пройдет, нас непременно охватит такой ужас, такая хандра, что… Поэтому я стану теперь раздувать эту ночь, как угли в костре, чтобы она горела ярче и ярче. Так пусть же никогда не наступает утро следующего дня!..
Верю я, портной исправит Воротник,что давит давит Шею бедную мою… –
запел Томмазо Кампанелла как гимн. Радиоволны разносили слова его песни по всему Лефортово.
Часть пятая
ДЕКОРАЦИИ ЛЕФОРТОВО
Глава XXXII
В лефортовской церкви Петра и Павла
Вечер. Сгустившаяся темнота. К витрине дорогого ресторана быстрым шагом, едва ли не бегом, торопясь подошел человек, одетый в темно-синее демисезонное пальто. Шапки на нем не было, и снежинки застревали в его волосах. Он положил ладони на стекло, он оперся о него руками, он приблизил к витрине лицо и принялся жадно высматривать что-то там в зале. Что-то или кого-то. Два толстых дядьки в солидных дорогих костюмах, что сидели за столиком как раз напротив этой витрины, перестали есть и беседовать и уставились, в свою очередь, на человека в темно-синем пальто. Человек отпрянул. Но через полминуты его фигура замаячила уже напротив другой, соседней витрины.
В ярко освещенном, шикарном и блестящем зале дорогого ресторана в этот вечер было достаточно много посетителей. Под потолком висела огромная люстра, сверкавшая хрусталем и позолотой. Под звуки арфы – в ресторане играла арфистка – вышколенные официанты разносили по залу изысканные и безумно дорогие кушанья в красивой фарфоровой посуде. Накрахмаленные скатерти и салфетки поражали идеальной белизной, дорогой паркет блестел едва ли не так же ярко, как и зеркально гладкий металл столовых приборов. Вкусные запахи витали по залу, перемешиваясь с ароматами-дорогого табака.
Таборский увидел в витрине ресторана… Точнее, не так. Таборскому показалось, что он увидел сквозь огромное окно ресторана старуху Юнникову. Он бросился внутрь ресторана. Чуть ли не сшиб с ног мгновенно вышедшего ему навстречу распорядителя. Быстро пошел через зал в ту сторону, где ему увиделась старуха Юнникова. Там в углу за маленьким столиком, действительно, ужинали три человека. Маленького роста господин с длинными темными волосами, собранными сзади в хвостик, и две дамы солидного возраста, чрезвычайно хорошо одетые. Разговор за этим столиком велся на французском.
Таборский не помнил, знала ли Юнникова французский. Но стремительно приближаясь к заветному столику (между прочим, двое полных господ сразу узнали в нем того человека, который высматривал что-то, стоя перед витриной, и поначалу чрезвычайно испугались, но потом, сообразив, что он идет не к ним, испытали чувство облегчения), так вот, Таборский думал, что Юнникова вполне могла знать французский и вполне могла сейчас вести на нем беседу.
Чрезвычайно взбудоражив всех троих, Таборский подскочил к их столику и, извинившись по-французски перед мужчиной и женщиной, сидевшими к нему лицом, положил руку на плечо той пожилой дамы, что сидела к нему спиной и которая и показалась ему Юнниковой. Здесь, при том, что обычно сказка быстро сказывается, да не быстро дело делается, все произошло совершенно наоборот. Проход через зал ресторана и рука, положенная на плечо пожилой женщине, состоялись настолько стремительно, что Таборский и сам не успел подумать о том, не поспешил ли он все это натворить.
Женщина обернулась, вытаращив в ужасе на Таборского глаза. Это оказалась пожилая иностранка. Таборский сразу понял, что она иностранка, вовсе не старуха Юнникова. Затем она вскрикнула, вскочила со стула, уронив вилку и ударив Таборского по руке. Вскочил и француз с хвостиком.
– Я обознался! – громко воскликнул Таборский. На его лице изобразилось ужасное отчаяние.
Видимо все трое поняли, что произошло какое-то недоразумение, потому что мгновенно успокоились и смотрели теперь на Таборского скорее с сожалением, чем с испугом.
Вновь извинившись несколько раз по-французски, причем трое не произнесли в ответ ни слова, только мужчина с хвостиком побледнел еще больше, Таборский побрел обратно к дверям. Его никто не остановил, никто не сказал ему ни слова и даже распорядитель подержал ему дверь, когда он выходил из ресторана на улицу.