Рафаэль Сабатини - Венецианская маска
— Так ты не был гильотинирован?
— Моя шея — свидетель обратного, — и Марк-Антуан вдруг посерьезнел. — Но вы верили этому все это время?
— Последние известия о тебе мы получили перед отъездом из Лондона. От твоей несчастной матери, которая так горько корила себя за то, что послала тебя; это был конец света. Мы сделали, что смогли.
— О, да. Я знаю, как вы все добры. Это укрепило мою любовь к вам. Но как же мои письма? Я писал дважды. Ах, но в эти дни письма — словно пули, канувшие в темноту. Более благоразумно было бы сообщить это лично.
— Ты для этого и приехал? Ты проделал весь путь в Венецию, чтобы добраться до нас?
— Это причина. Если случилось так, что мне поручены и другие дела, то это — не более чем следствие.
Взгляд молодого венецианца посерьезнел, изучая раскрасневшееся от волнения, улыбающееся лицо друга. Немного запинаясь, он ответил:
— Ты оказал нам большую честь.
И он направился сообщить родителям радость этого приезда и чуда выживания Марка-Антуана.
— А Изотта? Я полагаю, с ней все в порядке?
— О, да Изотта в порядке. Она тоже рада будет увидеть тебя.
Марк-Антуан уловил смутное замешательство. Подозревал ли друг, что особенный член семьи Пиццамано притягивал его через всю Европу? Его улыбка расширилась от этой мысли, и он очень обрадовался и воспрял духом, когда входил в гостиную, где собралась семья.
То была огромная комната, которая простиралась во всю глубину дворца — от готических окон балкона над каналом Сан-Даниэле до рифленых колонн лоджии, выходящей в сад. То была комната, богато убранная сокровищами, которые Пиццамано собирали годами, ибо их патрицианский дом восходил к временам, предшествовавшим закрытию Большого Совета, к правящей элите четырнадцатого века.
Один из Пиццамано участвовал в разграблении Константинополя, и кое-что из сохранившейся добычи, привезенной им, было размещено здесь. Другой воевал в Лепанто, и его портрет на фоне галер, написанный Веронезе, висел при входе. Здесь был портрет Екатерины Пиццамано кисти Джованни Беллини, которая властвовала как дожаресса в свое время; и другой — кисти Тициана — портрет Пиццамано, бывшего губернатора Кипра, и еще один замечательный — кисти неизвестного художника — портрет Джакомо Пиццамано, возведенного в титул графа Империи двести лет назад, добывшего этот титул аристократическому дому, еще не удостоенному такой чести.
Кессонированный потолок, украшенный фресками Тьеполо в рамках, мастерски высеченных и позолоченных; мозаичный пол из ценных пород дерева; мерцающий ковер, вызывающий воспоминания о левантийской торговле Светлейшей.
То была комната, какой по великолепию искусства, богатству и историческим реликвиям невозможно было найти нигде в странах Европы, за исключением Италии, и ни в одном городе Италии, кроме Венеции.
Но ее красоты лишь смутно открылись Марку-Антуану в мягком свете от пучков изящных горящих свечей, установленных в больших золоченых фантастического вида ветвях, основания которых были усыпаны драгоценными камнями. Они были подарены Папой давно умершему Пиццамано вместе с Золотой Розой, и считалось, что это — работа Челлини.
Но не к этой сокровищнице устремил Марк-Антуан свои полные страстного желания глаза. Он искал ее обитателей.
Они сидели на лоджии: граф — высокий, худощавый и изможденный возрастом, немного старомодно одетый — от туфель с красными каблуками до напудренного парика — с орлиным типом лица, полного энергии и силы; графиня — еще сравнительно молодая, грациозная и величественная, чем-то столь же неуловимо прекрасная и утонченная, как венецианское кружево на ее платке; и Изотта, чья высокая, грациозная стройность подчеркивалась облегающим домашним платьем из материала столь темного, что в сумерках оно казалось почти черным.
Именно к ней устремлены были его глаза, когда он предстал перед ними, пораженными известием Доменико. Она была охвачена фоном угасающей бирюзы вечернего неба между двумя тонкими колоннами лоджии — колоннами из мрамора, который приобрел оттенок слоновой кости, столь же бледный, каким было теперь ее лицо, являвшее Марку-Антуану сумму всего благородства и очарования.
Сами губы ее, казалось, побледнели, а ее темные глаза, нежный взор которых смягчал строгость ее характера, расширились, когда она увидела его.
Она, как он заметил, созрела за три с лишним года, минувшие с их последней встречи в Лондоне в ночь перед его отъездом во Францию. Но то была зрелость богатого завершения той перспективы, что была в ее девятнадцать лет. Казалось, она не могла быть более вожделенной тогда, но еще более желанной нашел он ее теперь — женщину, созданную для того, чтобы ее нежно любить, ей поклоняться, ей служить, которая в ответ будет источником вдохновения и источником чести для мужчины. Такая любовь и нужна была Марку-Антуану.
Он пришел в такое восхищение от созерцания той, видом которой внутренний взор его неизменно наслаждался, невзирая на все злоключения и несчастья последних трех лет, что едва ли слышал возгласы сначала удивления, а затем и радости, которыми граф и графиня встретили его. Лишь сердечные объятия графа пробудили его и направили припасть к дрожащим рукам, которые графиня с готовностью протянула ему.
Затем он оказался перед Изоттой. Она дала ему свою руку, губы ее дрогнули в улыбке, но глаза были задумчивы. Он взял ее руку — и, пока она, холодная как лед, лежала в его руке, нависла пауза. Он ждал каких-то слов от нее. Не дождавшись, он склонил свою темноволосую голову и очень почтительно поцеловал ее пальцы. Коснувшись губами пальцев, он почувствовал ее дрожь и услышал, наконец, ее голос — тот мягкий голос, запомнившийся ему таким мелодичным и смеющимся, теперь был напряженным и тихим.
— Вы говорили, что можете приехать однажды в Венецию, Марк.
Он затрепетал, радуясь свидетельству того, что она помнит его последние слова.
— Я говорил, что приеду, если буду жив. И вот я здесь.
— Да, вы здесь, — откликнулась она безжизненным тоном. Это вновь охладило его. Еще более бесстрастно, что наполнялось для него особым смыслом, прозвучало:
— Вы задержали свой визит.
Он понял, что она как бы сказала ему: «Вы приехали слишком поздно, глупец. Зачем тогда вы вообще приехали?».
Он неловко сделал полуоборот и уловил участие и даже смятение в глазах ее родителей. Доменико стоял поодаль: взгляд опущен, насупленные брови слились воедино.
Затем мягко, непринужденным тоном заговорила графиня:
— Вы находите, что Изотта изменилась? Конечно, она повзрослела.
И, прежде чем он успел воздать должное неотразимой красоте Изотты, прозвучали слова, которые все разъяснили и разрешили его сомнения приговором безысходности:
— Она должна очень скоро выйти замуж.
В последовавшей тишине — абсолютной, мучительной тишине — он почувствовал то же, что и в тот день три года назад, когда Камиль Лебель, председательствовавший в Революционном Трибунале Тура, приговорил его к смерти. Но сразу же, как и тогда, его отчаяние было подавлено сознанием того, что он — Марк-Антуан Вильерс де Меллевилль, виконт де Сол и пэр Франции, что он обязан по своему происхождению и крови устоять, не издав ни стона из своих уст и не проявив нетвердости во взгляде.
Он поклонился Изотте:
— Я поздравляю этого счастливейшего из мужчин. Молю лишь о том, чтобы он был достоин этого великого блаженства, какое он получает в вас, моя дорогая Изотта.
«Хорошо сказано», — подумал он. Его поведение было корректно, его слова хорошо подобраны. Почему же тогда она выглядит так, будто вот-вот разрыдается?
Он обернулся к графу.
— Изотта сказала, что я задержал приезд. Не я, а события задержали его.
Вкратце он рассказал, как он выкупил свое бегство из тюрьмы в Туре, как он вернулся после этого в Англию, где по требованию долга занимался делами эмигрантов; как он побывал в гибельном деле при Киброне[16] и, позднее, — в бедствии при Савиньи, где он был ранен; как после этого он продолжал сражаться в Вандее, в армии Шаретта, до его последнего поражения от Гоша пару месяцев назад; как ему во второй раз посчастливилось ускользнуть из Франции. Он возвратился в Англию и, поскольку разгром полностью освободил его от всех обязанностей, он направил свои усилия на достижение личных целей, где обязанности его были недолгими и состояли в войне с собственными приготовлениями. Он получил поручение по службе и потому переделал свою фамилию на английский лад — Мелвил — и теперь просит их помнить, что для всех в Венеции он является мистером Мелвилом — английским джентльменом, от безделья изучающим мир.
Он изложил все это сдержанно, бесстрастным тоном, механически. Мысли его были где-то далеко. Он явился слишком поздно. С Изоттой было связано все, что имело для него значение в жизни; и ему, несчастному глупцу, не досталось то, что он находил божественно прекрасным. Что значила для него эта беседа о его миссии, о службе делу монархизма против сил анархии, которые охватывают мир? Чем был для него этот мир, эти монархисты или анархисты? Что ему делать со всем этим, если свет для него померк?