Михаил Любимов - И ад следовал за ним
Отчего такая смертельная тоска? Плюнь, Алекс, оборотись и трижды плюнь, от смерти не уйдешь, и дано тебе прожить ровно столько, сколько отмерено на роду. На тебя, Господи, уповаю; да не постыжусь вовек. По правде Твоей избавь меня и освободи меня; преклони ухо Твое ко мне, и спаси меня. Будь мне твердым прибежищем, куда я всегда мог бы укрываться; Ты заповедал спасти меня, ибо твердыня моя и крепость моя ТЫ.
Жаль, что похоронят в Альбионе. Свои узнают через несколько месяцев, а то и позже. Кэти будет страдать, закопают на каком–нибудь дрянном кладбище, ни Дефо тебе в соседи, ни Учителя Учителя Карла. Дома умереть, пожалуй, приятнее: небольшая панихида, Челюсть толкнет прочувственную речь о боевом товарище, преданном делу, скромном и чутком к людям, обольется положенной слезой, взвод солдат пальнет в воздух холостыми, и застучат комья земли по деревянному домику Алекса. А вдруг сожгут? Непременно надо написать завещание и распорядиться, чтобы не жгли. Наука идет вперед, и всех мертвых через полвека преспокойно воскресят. Зачем же создавать сложности и превращать Алекса в пепел? Карамба! Шпионов, наверное, будут воскрешать в последнюю очередь. Разных борзописцев, которые то славили Усы, то Кукурузника, то Бровеносца, а сейчас, суки, бьют себя в грудь, этих вонючих пропагандистов, охмуривших народ и стучавших на всех, их, гадов, воскресят ведь в первую очередь — ах, цвет нации, совесть народа!
Они, эти стукачи и сексоты, выйдут из воды чистенькими, постараются еще, чтобы их агентурные дела сожгли, а Алексу… куда деться Алексу? Во вторую очередь тоже не воскресят, раздолбай, вот и будешь веками гнить в дерьме, пока дождешься своего часа. А к тому времени земляне переселятся куда–нибудь в космос, заживут славной жизнью с инопланетянами, а твои кости так и останутся невоскрешенными… Одинокий, заброшенный, всеми забытый, никому не нужный — вот твой удел, Алекс. Аминь!
Девятого утром Кэти отбыла в Брайтон к Базилио, дабы обласкать и попросить у него родительского благословения вместе с солидным кушем приданого.
Я долго дремал, потом выпустил из клетки зеленого попугая, купленного недавно на Портабелло,— летай, Чарли, летай, радуйся воле! — Чарли попорхал и сел мне на плечо, прошелся клювом по волосам и растрепал идеальный пробор.
День тянулся неимоверно долго, я включал и выключал телевизор и пил отвар из валерьянового корня. Резня в Ливане. Угон самолета. Бомбы в Ольстере. Марши мира. Скоро покажут неопознанный труп, выплывший около Брайтона… тьфу! Не суетись, Алекс, суета сует, все суета, глоток «гленливета» под соленый орешек, черт с ним, все равно хуже не будет! Я включил нью–орлеанский джаз — увлечение молодости, даже запахи вспомнил того дня, когда мы с Риммой слушали блюз Сент–Луи… Как там она и Сережа?
Алекс, Алекс, износились твои нервы, тебе бы домой на потертую тахту. Сидеть себе и листать семейный альбом: крошка Алекс на руках у мамы, кругломордый Алекс с чубчиком и в матроске с плюшевым мишкой рядом на стуле. Алекс и Римма на берегу Голубого озера, что по дороге на Рицу. У обоих в зубах шашлыки, рты растянуты до ушей, славно жили, любили друг друга! Студент Алекс с папой в сером «тонаке» — словно кастрюля на голове, зачем он заменил им свою кепку? Римма в умопомрачительном декольте и рядом Сережка в красном галстуке. Алекс с улыбкой Кеннеди. Алекс у Бахчисарайского фонтана. Апекс на фоне Орлиных скал и Агурских водопадов. Раньше этот альбом лежал в гостиной на видном месте, а потом Римма засунула его куда–то в нишу.
Я вышел в ванную, вымыл лицо теплой водой и облился лосьоном «ронхилл» («вперед, вперед, нас честь зовет!»), его запах всегда успокаивал меня и вселял уверенность.
День наконец–то усох, за телевизором я прикончил и вечер — наступило время покойного сна. Теплая ванна, целая пинта валерьяны. Начал читать «Таймс» с некрологов — тьфу! — углубился в передовицу о предвыборной платформе тори, не выдержал, бросил, переключился на кулинарную страницу. Восемь унций риса, одна головка лука, одна долька чеснока, три унции несоленого масла, две чайные ложки оливкового масла, полторы пинты бульона, черный перец, четыре унции тертого сыра…
Вдруг дико захотелось есть. Я прошлепал на кухню, вычерпал из кастрюльки рагу, оставленное невестой, разогревать из–за нетерпения не стал — больше ни грамма,— улегся в постель и снова раскрыл «Тайме». Очистить лук и чеснок, мелко порезать. Подогреть две унции масла на сковородке и жарить чеснок и лук…
Я отбросил на пол газету, повернулся на бок и попытался заснуть. Никаких таблеток, ни в коем случае, иначе вялость и раскисшее состояние, завтра голова должна быть ясной, как солнечный день. Я начал считать овец в огромной отаре, овцы блеяли, словно Хилсмен кутал их в серые мекленбургские шинели перед расстрелом из снайперской винтовки. Одна овца, вторая овца, третья овца…
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
о непредсказуемости страстей, о гусе, запеченном заживо, брачных церемониях, моменталке в клозете и ледяном языке приказа
«Зарежем штыками мы белую гидру, тогда заживем веселей!»
Газета «Одесский коммунист», 1918 г.«Се–емь» — прозвенело в башке, этот будильник никогда не подводил. Раз–два! — серия упражнений с эспандером и гантелями и ледяной душ — день предстоял тяжелый, прожить в нем и, возможно, умереть следовало красиво: с отлично выбритыми щеками и в любимом сером костюме в светлую полоску.
Ритуал начал я с особой помпой, достал свежий «жиллет» и начал ворожить им, бросая теплые взгляды на вереницы одеколонов и лосьонов, выстроившихся в полке, подобно каре гвардейцев на плац–параде. Каждый лосьон существовал сам по себе и будил музыкальные ассоциации в моей не шибко музыкальной душе, в основном романсы, шлягеры и еще не вывеетрившиеся стишки.
«Ярдли» — «Взгляд твоих черных очей в сердце моем пробудил…»
«Шанель–5» — «Ах, не люблю я вас, да и любить не стану, коварных ваших глаз не верю я обману».
«Фаберже» — «Частица черта в нас заключена подчас».
«Ронхилл» — «Бей в барабан и не бойся беды, и маркитантку целуй вольней!»
«Аква вельва» — «Гори, гори, моя звезда».
«Шипр», вывезенный из Мекленбурга, на который для маскировки (как вдруг попал ко мне этот одеколон?) я приклеил этикетку «Денима»,— песня без слов, скелет динозавра, вечное напоминание о еще не испорченном Алексе в ратиновом пальто, велюровой шляпе и туфлях на белом каучуке, любившем рвануть кружку пива в киоске около Беломекленбургского вокзала.
Но эти флакончики были лишь авангардом, за ними тянулись новые ряды моих маленьких разноцветных друзей, которыми я окроплял себя в течение дня. Кэти пыталась отвратить меня от этих увлечений, утверждая, что парфюмерия заглушает ни с чем не сравнимые запахи моего тела[74] и отвлекает ее от лирического настроя, что грозит осложнениями в наших, как сказал бы покровитель Юджина Карпыч, интимных отношениях.
Позавтракал я овсяной кашей и кофе — в ответственные судьбоносные дни рыцарям предписывается есть легко, дабы горячая кровь отливала от живота к голове, обостряя и восприятие, и хватку, и без того молниеносную реакцию. Именно на голодный желудок, словно у бродячего волка, появлялась у меня дьявольская сообразительность, что полностью исключено после недожаренного бифштекса с кровью.
Я открыл клетку, выпустил на прогулку Чарли и засыпал ему корма до воскресного вечера, когда мы с Кэти предполагали вернуться в Лондон. Чарли полетал вдоль стен, задевая крыльями морские карты и голландские гравюры в черных рамках, присел на старый секретер, где иногда отлично писались толковейшие информационные сообщения, пропорхал над тахтой в форме ладьи, сел мне на плечо, крутя головкой и рассматривая благородный антиквариат, и перепрыгнул на массивную бронзовую пепельницу, стоящую в углу на длинной ножке и приобретенную за бесценок у итальянского матроса в марсельском кабаке,— Марсель всегда приносил мне счастье, еще когда я сидел на коленях у девятиклассницы, которая, кроме «Джона Грея», прекрасно пела «Шумит ночной Марсель в притоне «Трех бродяг», матросы пьют там эль, а девушки с мужчинами жуют табак».
Время летело быстро, я не чувствовал ни напряженности, ни растерянности — именно за это качество и ценили Алекса — пусть пижон, алкаш и мандражит накануне, но в трудную минуту, когда призовет набат, умеет зажать нервы в кулак и действовать четко и точно, словно робот,— шагай вперед, веселый робот, гудит труба, неровен шаг, но воздух раскаленный легок, и старый марш звенит в ушах!
Я собрал кейс, сунул туда пару лосьонов, магнитофон, аэрозоль с дарами химии, «беретту» с глушителем и ровно в 12.00 вышел из квартиры.